Обреченные на гибель (Преображение России - 1)
Шрифт:
Еля выпрямилась, передернула плечами, крикнула:
– Саша! Ты врешь!
– Ка-ак так вру?
– обиженно изумился Ревашов.
– После того, что между нами было, ты хочешь меня отправить домой? Саша!
– Я только выполняю обещание, на какое меня вынудил твой отец... в присутствии многих ваших офицеров.
– Этого не могло быть! Не верю! Чтобы мой папа был пьяный, чтобы он требовал меня доставить домой, - не может этого быть! Ты это выдумал!
– Та-ак! Вы-ду-мал!
– Да, выдумал! Сейчас тут была моя мать и мой старший брат Володя, они этого не говорили!
–
– А что же именно говорили?
– Ничего особенного, только домой не звали.
– Значит, им ты надоела больше, чем отцу? А мне он очень не понравился, твой отец, должен я сказать прямо. Какой-то форменный дурак!
– Мой папа дурак?
– так вся и вскинулась Еля, любившая отца.
– Ну, это уж ты оставь, Саша! Дураком он никогда не был, и так его еще никто никогда не называл... И ты, пожалуйста, не называй.
– Я привык называть все вещи их именами!
– Мой папа не вещь! Его весь город знает!
– Подумаешь! Надеюсь, что и меня весь город знает!.. Одним словом, прекратим лишние разговоры и изволь одеваться и ехать!.. Вырвикишка! крикнул Ревашов.
– Чего изволите?
– рявкнул в тон ему Вырвикишка, ворвавшись в комнату бурей.
– Давай барышне одеваться!
– Ты не смеешь так! Я не позволю, чтоб меня...
– И зарыдала Еля, увидев в руках Вырвикишки свое пальто...
Но Ревашов, сделав вид, что хочет ее утешить, обнял ее, говоря:
– Не понимаю, чего ты плачешь! Ведь ты только покажешься отцу, и лошади будут тебя ждать, на случай, если он тебя ко мне отпустит, - тем не менее усердно направлял обе ее руки в рукава пальто.
– Саша!
– рыдая, вскрикивала она, когда он сам застегивал ее пуговицы.
– Уверяю тебя, Елинька, что так со мной строго говорил твой папа, точно я тебя здесь убил! Так что ты только зайди домой, - докажи, что ты жива и здорова, и опять в экипаж и сюда, - старался говорить как можно ласковей Ревашов, а Вырвикишке кричал: - Давай шапочку барышни и муфту!
Когда шапочку надел он на ее голову и муфту сунул ей в руки, он сам же повел ее к дверям на крыльцо, говоря:
– Вытри же глаза, Елинька! Нельзя же так! Подумают даже, что я тебя чем-нибудь обидел.
– Мукало!
– крикнул он своему кучеру.
– Доставишь барышню обратно.
– Слушаю, вашсокбродь!
– лихо ответил Мукало.
– Вырвикишка! Садись и ты!
– приказал Ревашов денщику, но тут же шепнул ему что-то на ухо, чего не заметила Еля, а тем более не могла расслышать.
Усаживал ее в экипаж он сам. Поцеловал ее в глаза и щеки, назвал "милой" и "солнышком". Потом, когда она уселась, зычно скомандовал:
– Трогай! На улицу Гоголя!
И сытая пара прекрасных, караковой масти лошадей сразу взяла крупную красивую рысь.
Разумеется, Еля сама должна была указать дорогу к дому своей матери, когда экипаж докатился до улицы Гоголя; Вырвикишка же, соскочив первым, помог ей выйти и сам открыл калитку, сказав при этом:
– Вы же не очень долго, барышня, щоб нам вас долго не ждаты.
– Долго не буду, - бодро ответила Еля, входя к себе во двор.
Она
А Еля, войдя в дом, искала глазами отца и не нашла; оторопело поглядела на Володю, на мать, кинулась потом к окну и не увидела экипажа, в котором приехала.
Она поняла, наконец, что Ревашов обманул ее, но удара такого не могла перенести. Что-то часто-часто замелькало перед ее глазами, потом перехватило дыхание, и она навзничь упала на пол без чувств.
Ближе к вечеру в тот же день, выслушав совершенно безмолвно все, что сказали ей мать и брат, она все-таки улучила время и, схватив пальто и шапочку, но без калош, выскочила на улицу, там оделась и побежала к дому Ревашова. Однако Вырвикишка не отворил для нее двери.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ПАНСИОН ПРИКРЫЛИ
В этот день Иван Васильич Худолей пришел домой поздно. Совершенно убито сидел он и слушал, что ему говорили насчет Ели и Зинаида Ефимовна и Володя.
Сидел, молчал, не двигался, глядел в пол. Только выпил полстакана воды, куда налил на глаз, не считая, порядочно валерьянки.
Раза два после возвращения домой Ели пила эти капли и Зинаида Ефимовна. Их же должна была пить из рук матери и Еля, когда пришла в себя после обморока. Это был день усиленного воздействия на всех почти в доме Худолеев этого пахучего лекарства. Однако, что касалось самого Худолея, то для него день этот оказался почти непереносимо тяжелым, тем более что настал он вслед за бессонной и совершенно бестолковой ночью.
Когда он вышел из двора казармы, то был еще полон и тем, что услышал от явно потрясенного поведением сестры Володи, и тем неудавшимся разговором в собрании с полковником Ревашовым, которого прежде никогда не приходилось ему видеть так близко, лицом к лицу.
Круглая, совершенно лысая голова, выпуклые глаза в мешках, обвисшие, обрюзгшие сизые щеки, двойной подбородок, - всему этому идет уже шестой десяток жизни, - притом какой жизни!
– и вот рядом с ним его девочка Еля, которой только еще шестнадцать лет!
Как будто часть его самого, притом большая часть, опоганена, огажена неотмывно, и на самого себя он смотрел брезгливо, точно только что, оступившись, упал в помойную яму...
Ни одной минуты он не был настроен против Ели, как Володя: он помнил, что она пошла к этому командиру конного полка просить у него заступничества за своего брата Колю, и он сам разрешил ей это, - у него тогда мелькнула надежда, что, может быть, ей удастся сделать то, что не удалось ему у губернатора.
Выходило так, что он сам отчасти был виноват в том, что случилось с Елей: кажется, ведь не было в его личной жизни недостатка в знакомстве с людьми, почему же он остался и до этого дня так преступно доверчивым к людям?