Обреченные на гибель (Преображение России - 1)
Шрифт:
Марья Гавриловна жила у него только последние три года, - раньше жили другие, но не уживались долго. Однако и за эти три года она заметила, что к ним в дом все реже и реже заходил почтальон.
Мало кому писал и Сыромолотов, и только неизменно первого числа каждого месяца передавал ей переводный бланк и деньги - девятнадцать рублей пятьдесят копеек для отправки сыну в Петербург.
Однажды она осмелилась спросить старика, почему столько именно он посылает сыну. Это было за обедом в первый же год, как она к нему поступила.
Сыромолотов поправил темную, еще не пронизанную серебром
– Вам кажется, что это - мало?
– Не к тому я, - зарделась Марья Гавриловна, - а только неудобное число такое зачем?
– По-вашему, лучше бы двадцать?
– Разумеется... А то... даже нехорошо как-то...
И старик объяснил:
– Когда я сам учился в Академии, мой отец, чертежник губернский, получал штатного жалованья пятьдесят четыре с полтиной... Тридцать пять оставлял себе, - девятнадцать с полтиной посылал мне... Поняли?..
И довольно долго глядел на нее ожидающе, не скажет ли она еще чего, но Марья Гавриловна, придавленная этим тяжелым взглядом, только зарделась еще больше и замолчала.
За шесть лет жизни в этом городе Сыромолотов, несмотря на свою уединенность, все-таки познакомился здесь со многими, - только не любил, когда заговаривали с ним о его работах.
На выставки ничего не посылал, так что даже и те, кто прежде писали о нем восторженные статьи, постепенно о нем забыли, тем более что окрепли уж новые теченья в живописи и запестрели новые имена.
Однажды его видели, как он выходил со своим широким этюдником и ящиком для красок из того самого особнячка Ставраки, где жили кокотки... Даже передавали потом, что одна из них, - Маня - сумасшедшая, блондинка, кричала ему при этом в раскрытое окошко:
– Верне зиси анкор!.. Завтра в два мы дома!
А другая, - Дина-лохматая, брюнетка, - за ее спиной кричала тоже "по-французски":
– Регарде же! Ну вас атандон! Смотрите!
И он очень галантно махал им, уходя, своею огромнейшей шляпой.
Потом как-то они посетили его, подкатив к воротам его дома в изящном сером торпедо, и Марья Гавриловна, к полному недоуменью своему, увидела, как он с ними любезен, весел и говорлив и как ему понравилась даже их машина, и он и с нее сделал размашистый этюд.
Однако в следующий подобный же приезд он почему-то выслал к ним Марью Гавриловну передать, что его нет дома и долго не будет.
– Шерше его, милочка, хорошенько! Шерше!
– приказала Дина Марье Гавриловне весьма энергично.
А Маня добавила врастяжку:
– Ах, нам так нужно перехватить у вашего папаши, - понимаете, келькешос даржан!
– и пощелкала пальцами.
Но Марья Гавриловна, ничего не ответив, надуто захлопнула перед ними двери и довольно даже сердито, как и не ожидал Сыромолотов, на его вопрос:
– Что? Уехали?
Ответила сквозь зубы:
– Повернули хвосты!..
Но однажды Марья Гавриловна увидала, что был он искренне рад гостю. Это приехал к нему старый товарищ, тоже передвижник, известный жанрист Левшин.
Он сказал Сыромолотову:
– Алексей Фомич!.. Хочу писать Грозного... Всю Россию изъездил,
И Сыромолотов не отказал.
Левшин пробыл у него три дня.
Может быть, заговорила в Сыромолотове временная слабость, усталость, или старая дружба его растопила на время, или все-таки хотелось проверить силу художника, только Марья Гавриловна видела совсем другого человека: такого же, как все, - шутника, балагура, почти жениха даже, - так он разошелся с товарищем и размяк.
Перед отъездом Левшин показал ей свою работу.
С холста на нее очень живо и страшно глядел старик... Волосы всклокочены, лицо землистое, в морщинах, рот открыт, брови подняты, руки протянуты вперед в обхват, халат распахнут, и вобрана сухая темная твердая грудь...
– Похож?
– кивнул на Сыромолотова Левшин.
– Неужто?
– вскинулась Марья Гавриловна.
Обернулась к своему хозяину, а тот стоял, улыбаясь, помолодевший за эти три дня и от этого еще более мощный.
– Совсем ни капельки не похож!
– пылко ответила Марья Гавриловна. Совсем даже не умеете вы правильно рисовать!..
И оба художника захохотали дружно.
Чихал Сыромолотов оглушительно, что объяснялось, конечно, устройством его большого носа и редкостным объемом легких, и когда он в первый раз за чаем чихнул при Марье Гавриловне, та от неожиданности уронила стакан себе на платье и, бледная, мигающая часто, долго потом бормотала скороговоркой:
– Ах ты ж, господи Иисусе!.. Вот как я напугалась страшно!.. Как мне нехорошо...
И прикладывала руку к сердцу.
Так что потом старик предупреждал ее, говоря взволнованно-громко и отрывисто:
– Чихну!
И Марья Гавриловна мгновенно вскакивала со стула и на некоторое время потом застывала точно в ожидании взрыва. Но скоро привыкла и даже говорила в таких случаях нравоучительно:
– Это все потому, что вы при открытых форточках спите! Не иначе, так!..
Когда Ваня зачислялся в Академию художеств, ему было восемнадцать лет, а на двадцать первом году он в первый раз выступил как борец в одном из петербургских цирков.
Это так случилось.
Неукоснительно точно в первых числах каждого месяца получаемые от отца девятнадцать с полтиною держали его в черном теле, а тело его, стремившееся расти бурно, требовало много даже черного хлеба. За беззлобие и крайнюю простоту так и звали его все в Академии просто Ваней, и вошло в обиход студенческой жизни выражение: "Голоден, как стая волков или как Ваня Сыромолотов". Только один раз привелось Ване несколько утолить постоянно мучивший его голод, когда, зайдя на Варшавский вокзал, он храбро и важно попросил себе целый телячий жареный окорок и довольно быстро оставил от него только тщательно обглоданные кости, а в окороке было с полпуда... Так как деньги за телятину Ваня обещал буфетчику занести на днях, когда должен был получить неизменные девятнадцать с полтиной, то буфетчик - зеленый и зеленоглазый, мокроусый хилый полячок - покачал укоризненно прилизанной головкой и сказал памятное: