Обречены на подвиг. Книга первая
Шрифт:
– Но ведь полковник на всякий случай подстраховался! Время полета до Насосной всего сорок минут! А он зарезервировал пятьдесят! – отгоняю от себя саму мысль о том, что полет еще могут запретить.
Как только двигатели вышли на малый газ, я, пренебрегая обычными проверками органов управления и гидросистем, даю команду:
– Убрать колодки!
Техник и тут оказался смышленым, спустя пять секунд вместе с зажатыми в кулак чеками катапультного кресла показал мне направление и одновременно разрешение на выруливание.
Даю обороты и выруливаю, мельком поймав фигуру бедного майора, стоящего над незаполненными бутылками. Скрестив ладони в рукопожатии, весело ему подмигиваю: не сильно, мол, убивайся. Майор отвечает кислой улыбкой и обреченно машет на прощанье рукой.
Рулить на самолете – не совсем то же,
Все обошлось. Занимая ВПП, в развороте, запрашиваю разрешение на взлет.
– Один черт, руководитель полетов меня не видит! – успеваю подумать и слышу команду из невидимого из-за тумана СКП:
– Взлет разрешаю!
– Разрешили! – отвечаю обрадовано и направляю самолет по осевой линии.
Не притормаживая, выпускаю закрылки и увеличиваю обороты до максимальных. Осевая линия белого цвета на расстоянии пятьдесят метров растворяется впереди в сплошной пелене тумана.
– Да, в таких условиях мне взлетать не приходилось! – думаю я с надеждой на успех предстоящей авантюры. Перевожу РУДы обоих двигателей в положение «полный форсаж». Чувствую, как с характерным толчком в спину при включении форсажа мне в кровь впрыскивается мощнейшая доза адреналина, который переводит и время, и скорость в другое измерение. Я осознаю себя больше зверем, чем человеком, инстинкт самосохранения просыпается во мне, и я подобно льву, совершающему прыжок на буйвола, не имею права на ошибку, чтобы не попасть на его рога.
Самолет, получив громадный прирост тяги, срывается в бешеном ускорении и мчится в сплошное молоко тумана. Бросаю мимолетный взгляд в кабину, контролирую выпуск закрылков и нормальный розжиг форсажа. Переношу взор вперед и все внимание уделяю выдерживанию направления по столь небольшому пунктиру, который через мгновение сливается в сплошную короткую, как стрела, линию. Все мыслительные процессы ускоряются в десятки, сотни, тысячи раз, и те решения и действия, к которым даже не готовился, приходят молниеносно. Никто никогда меня не учил взлетать в сплошном тумане, да и потребности в этом до сей поры не было. Но глаза смотрят, а руки и ноги действуют, как будто я всю жизнь только этим и занимался. Нос самолета, как обычно на скорости двести километров в час, специально не поднимаю, чтобы держать в поле зрения тонкую и короткую стрелку осевой линии. Поднимать нос раньше времени не самоубийство, но близко к тому – «вслепую» с поднятым носом направление разбега не выдержать: это все равно, что ходить по канату над пропастью с завязанными глазами. Пока самолет оторвется от земли, можно сойти с полосы, а на такой скорости по кочкам далеко не уедешь. Но тянуть с задиранием носа долго тоже нельзя: прозеваешь максимальную скорость, которую могут выдержать пневматики, и – пиши, пропало, разлетятся колеса по серой бетонке до того, как самолет от нее оторвется, и будет он полыхать синим пламенем, пока не сгорит дотла.
Бросаю взгляд на прибор скорости – триста пятьдесят километров в час. Отлично! «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» – довольный сам собой, беру ручку на себя. Нос самолета задирается в белом молоке. Взгляд в кабину на авиагоризонт – угол тангажа одиннадцать градусов. И тут же своею задней точкой чувствую, что связь самолета с твердью оборвалась. Все внимание приборам – выдержать заданный угол тангажа без крена. Почти тридцать тонн тяги уносят меня от земли, поднимая на безопасный
– Форсажи отключил, отошел с курсом сто десять градусов!
– Вас понял! Счастливого полета! – перевел дух и руководитель полетов.
Спустя некоторое время влезаю в сплошную дождевую облачность и лечу в ней до самой Насосной. По пути успеваю подумать, что две бутылки сухого вина никак не сказались на моем состоянии.
– Но ведь Жуков-то унюхает! К моменту посадки как раз и появятся признаки легкого перегара, – досадую я.
Насосная встретила, как и обещал командир, моросящим дождем, низкой облачностью и плохой видимостью. Захожу как по линейке, не давая самолету ни на волос отклониться от посадочного курса. На высоте двести метров вываливаюсь под облака и в сером мареве дождя вижу прямо перед собой бетонку, обрамленную посадочными огнями.
– Полосу вижу, шасси, закрылки полностью! – докладываю руководителю полетов.
– Посадку разрешаю! – узнаю знакомый голос командира.
– Понял! Разрешили! – бодро докладываю, все-таки польщенный тем, что меня принимает сам Жуков.
Прикладываю все свое мастерство и мягко приземляюсь точно напротив СКП.
– Молодец! – расщедрился скупой на похвалу командир.
К моменту заруливания на ЦЗ он уже ждет меня у своего УАЗика.
Стараясь не дышать в его сторону, докладываю:
– Товарищ полковник! Задание выполнено без замечаний!
– Давай в машину! – протягивает мне руку командир.
По пути в гарнизон Жуков рассказал, что Кормишин пропал с шестнадцатью секретными документами, и что весь округ вторую неделю стоит на ушах.
Возвращение блудного штурмана
Старший штурман нашелся после Нового года. Оказывается, в Тбилиси по пути в штаб округа он упал с эскалатора в метро и потерял сознание. Сердобольные люди доставили не совсем трезвого майора в гражданскую больницу, где ему поставили диагноз: сотрясение мозга. Гена воспользовался случаем и устроил себе месячный отдых – благо, проблем с чачей и вином в палате не было. За приятным времяпрепровождением он забыл поставить в известность командира полка и командование округа, «сверхсекретный» портфель благополучно дожидался своей участи в больничной камере хранения. Неизвестно, сколько бы продолжался для Гены этот профилакторий, но персонал больницы настучал главврачу на беспробудно пьянствующего майора, и тот позвонил военному коменданту, чтобы его побыстрее перевели в госпиталь. В комендатуре напротив фамилии Кормишин была «расстрельная метка», и через полчаса его вместе с портфелем везли к самому главному контрразведчику округа. Генерал через гражданских чекистов уже выяснил, кто имел допуск к кирзовому портфелю. Брезгливо посмотрев на опухшую от беспрерывных возлияний физиономию майора, он только и сказал:
– Пшел вон!
Слава Богу, год был не тридцать седьмой, и Гену в измене Родины не обвинили.
На следующий день он предстал перед командиром полка Жуковым. Анатолий Олегович, всегда выдержанный – в его лексиконе, повторяю, самым страшным ругательством-то было слово «пехота», – на сей раз, молча, при всем честном народе, врезал однокашнику по училищу в челюсть и так же, ни слова не говоря, перешагнул через безжизненное тело вырубленного им старшего штурмана.
Гена, переживший за столь короткий промежуток времени два сотрясения мозга, пить, однако, не бросил и еще через месяц по единогласному решению коммунистов управления полка был исключен из партии и представлен к увольнению из Вооруженных сил.
Жукова за неуставные взаимоотношения никто из пилотов не осудил и, самое странное, никто не заложил. А может быть, и заложил, но в верхней инстанции решили, что это для Кормишина была справедливая мера. Командир никогда не был сволочью и, чтобы Гена не уволился с «волчьим билетом», дал ему возможность списаться по состоянию здоровья.
Так мы лишились старшего штурмана полка, от которого было на порядок больше вреда, чем пользы.
Третья эскадрилья