Очерки бурсы
Шрифт:
Между тем Тавля, накормив на свой счет Комеду, по обыкновению озлился. Одному из первокурсных попала от него затрещина, другому он загнул салазки, третьему сделал смазь. Гороблагодатский видел это и в душе называл Тавлю скотиной. Потом Тавля посмотрел на игру в скоромные. Васенда наводил: он выставляет руку на парте, а Гришкец со всего маху ладонью бьет его по руке. Васенда старается отдернуть руку, чтобы Гришкец дал промах: тогда уже будет подставлять руку Гришкец. Это Тавлю не развлекло.
— Не садануть ли в постные? — пробормотал он.
Он стал оглядываться, желая
— А, вон где! — сказал он, отыскав то, что требовалось.
Около задних парт, подле Камчатки, собралось человек восемь. Один из них, положив голову на руки, так что не мог видеть окружающих, наводил; спина его была открыта и выпячена вперед. Поднялись над спиной руки и с треском опустились на нее. К ударам других присоединился и удар Тавли. По силе удара наводивший догадался, чей он был…
— Тавля ударил, — сказал он.
Тавля лег под удары.
Гороблагодатский между тем направлялся правым плечом вперед, по-медвежьи, к той же кучке. Увидев, что Тавля наводит, он присоединился к играющим.
Ударили Тавлю.
— Хлестко! — говорили в толпе.
— Ты восчувствуй, дорогая, я за что тебя люблю!
— Кто ударил?
— Ты.
— Вали его… вали снова!..
Тавля наклонился…
— Взбутетень его!
— Взъерепень его!
— Чтоб насквозь прошло!
Трехпудовый удар упал на спину Тавли.
— Гороблагодатский, — сказал Тавля, едва переводя дух…
— Растянуть его снова!
Опять повторился сильный удар…
— Бенелявдов, — указал Тавля.
— Вали еще!..
— Что ж, братцы, эдак убить можно человека…
— Зачем мало каши ел?
— Жарь ему в становой.
Опять сильный удар, и опять не угадал Тавля.
— Что ж это, братцы?., убить, что ли, хотите?
— Значит, любим тебя, почитаем, — сказал Гороблагодатский.
— Братцы, я не лягу… что же такое!.. других так не бьют…
— А тебя вот бьют!
— Жилить?
— Вздуем!
— Морду расквашу! — сказал Гороблагодатский.
— Братцы…
— Ну! — крикнул грозно Бенелявдов.
Тавля угадал наконец… Игроки захохотали, когда он сказал:
— Я не хочу больше играть…
— Отчего же, душа моя? — спросил Гороблагодатский.
Тавля взглянул на него с ненавистью, но, не сказав ни слова, удалился потешаться над первокурсными… Кучка продолжала игру в постные. Но вдруг один из играющих поднял нос и понюхал воздух.
— Кто это? — спросил он.
Поднялись носы и других игроков. Потом все подозрительно посмотрели на Хорька.
— Ей-богу, братцы, не я… вот те Христос, не я… хоть обыщите…
— Чичер!.. — провозгласил Гороблагодатский.
Человек десять вцепились Хорьку в волоса, а один из них запел:
— Чичер, ячер, на вечер; кто не был на пиру, тому волосы деру; с кровью, с мясом, с печенью, перепеченью. Кочена иль пирога?
— Пирога, — пищал Хорь…
— Не проси пирога, мука дорога. Чичер, ячер, на вечер; кто не был на пиру, тому волосы деру; с кровью, с мясом, с печенью, перепеченью… Кочена иль пирога?
— Кочена.
Снова почали и опять пропели «чичер»…
— Кок или вилки в бок?
— Кок! — отвечал истасканный Хорь.
После этого, отпустив в его голову несколько щелчков, отпустили его с миром, говоря:
— Не бесчинствуй!..
— Черти эдакие! — отвечал Хорь. — Я в другой раз еще не так!
Семенов, видя, как таскали Хоря, шептал:
— Так и надо, так и надо!
Но
— Братцы, — заговорил Семенов, опомнившись, — за что вы меня ненавидите?.. все!.. все!..
Голос его был заглушен хоровою песней. Сумерки развивались быстро; едва можно рассмотреть лица; цвета и линии пропадают в воздухе, остаются одни звуки.
Семенов пробрался к окну и с гнетущей тоской и злобой на сердце смотрел на неприветливый двор, в непроглядную тьму зимнего скверного вечера. Припомнилась ому родная семья. Отец давно уже встал от послеобеденного сна; добрая мать, которой он был любимцем, вносит теперь самовар в гостиную; брат и две сестренки уже около стола, щебечут и смеются; звенят чайные ложки и блюдца, и легкий пар идет от живительной влаги. «Домой бы теперь!..». Он закрыл лицо руками, приклонился к стеклу и опять зарыдал… Но вдруг плач его пресекся… Ужас напал на него, и он задрожал всем телом. Страшна такая жизнь, какую он испытал сегодня. Он забыл физическую боль тела, лишь только в груди залегло что-то и мешало дышать. Отупел он от страху, и неотразимо ясно представилось ему: «Отверженец!., тебя все ненавидят! и даже предвидеть нельзя, что с тобой сделают! быть может, сейчас ударят в спину, вырвут клок волос из головы, плюнут в лицо…». В классе совершенно темно, потому что начальство из экономического расчета зажигало лампу только в часы занятий. В этой темноте могут сделать с ним что угодно, и не узнаешь, кто над тобой сорвет гнев свой и отомстит за товарищество. «Не буду больше», — прошептал он, и не было тени злобы в его душе. «Того и стою!» — прокрадывалось в его сознание. Он желал примириться с товариществом и душевно просил пощады. Он уже ненавидел начальство, сделавшее его фискалом, и готов был сам вырвать клок волос из головы того товарища, который займет его место. Семенов решился просить у всего класса прощения и публично отказаться от шпионства. Но вдруг он услышал, что будто кто-то крадется к нему; он в страхе поспешно оставил окно и неизвестно куда скрылся в темноте.
В классе так темно, что за два шага не распознать лица человеческого. Всякие игры прекращались в эти часы, и бурсак мог развлекаться только звуками, странными и разнообразными. Общее впечатление было дико…
Звуки мешаются и переплетаются. Раздается крик какого-то несчастного, которому, вероятно, въехали в загорбок; слышен напев на « Господи воззвах, глас осьмый»; вырывается из концерта патетическая нота в верхнее ре; кого-то еще треснули по роже; у печки поют: «Отроцы семинарстии, посреде кабака стояще, пояху: подавай, наливай; мы книги продадим, тебе деньги отдадим»; слышен плач; грегочеткакая-то тварь, то есть ржет по-лошадиному, выделывая «и-и-го-го-го-го!» Ругань висит в воздухе, крики и хохот, козлоглагольствуют, грегочут и поют на гласы и вкушают затрещины. В Камчатке, под управлением заматорелого Митахи, хранителя училищных преданий, поется стих, сложенный еще аборигенами бурсы: