Одержимость
Шрифт:
— Норинский, — представился Стас, тяжело падая в кресло, — Станислав. Присаживайтесь, я вас слушаю.
— Есть несколько вопросов в связи со смертью Богдана и Константина Мельника. Мы обязаны их выяснить, — объяснила Брусникина, не вдаваясь в подробности.
Объяснение Норинского устроило, он закивал и развел руками:
— Да, конечно… Из ряда вон! Как его угораздило? — он замолчал и принялся нервно растирать пальцами виски.
— А Мельника? — не позволил ему затянуть паузу Гордеев. — Отчего, по-вашему, следом угораздило Мельника?!
— Не знаю. Про Богдана могу рассказать. Я проверил через людей совершенно надежных: со следствием все чин чином, самоубийство — сто процентов. Следов борьбы нет — раз, следов насилия нет — два, свидетели…
— Это все нам известно. Нас интересует…
— Беспокоит! — перебила теперь уже Гордеева Брусникина. — Нас беспокоит
— Или повод, если вы видите разницу.
Брусникина тайком от Норинского недовольно зыркнула на адвоката. Гордеев сделал невинное лицо: дескать, ладно, переругиваться будем потом.
Норинский на них не смотрел, он закурил и уставился в потолок.
— У Богдана, конечно, характер был тот еще! Твердый был характер. Он из себя ничего лепить не позволял. Цельный был человек и — к вопросу о причинах и поводах — никогда особо не напрягался. Не получилось что-то: проанализировал, разобрался, что и где не так, наметил, чего надо сделать, и — вперед. Получилось — тоже особо долго не гордился, пёр себе дальше и выше.
— То есть две подряд проигранные компьютеру партии не могли, по-вашему, подействовать на него столь сильно… — попыталась уточнить Брусникина, но Норинский перебил:
— Чтобы он разуверился в себе и решил, что жить дальше не стоит?! Да бред это все собачий! То есть я понимаю, что все-таки себя-то он убил. Но… Короче, я не знаю, как вам объяснить. Его надо было знать, чтобы понять, что я имею в виду. Есть у меня приятель, Гена Осокин, депутат Мосгордумы, руководит секцией аквалангистов. Они ныряют на Волге, в Крыму, на Каспии, на Истринском водохранилище зимой — короче, повсюду. Позапрошлым летом был шахматный турнир в Нижнем Новгороде, Богдан его выиграл, и как раз Гена с командой там оказался в то же самое время. Я их знакомил, но все это было шапочно, на уровне здрасте-до свидания: при такой занятости у Богдана близких друзей, кроме меня, вообще нет. Не было. А тут он увидел, как Гена с ребятами погружается, и запал на этот дайвинг, даже по окончании турнира на несколько дней задержался — точнее, они с Лерой задержались, она к нему тогда приезжала. А у Богдана были проблемы с легкими еще с детства, астма не астма, короче, не все в порядке. Но вот ему захотелось — уперся он. Мне сказал: «Следующим летом ныряю на пятьдесят метров!» — и каждый день выполнял дыхательные упражнения, как-то выкраивал время, ходил к Гене в секцию и на следующий год в июле организовал выезд на Рижское взморье, уломал меня, своего тогдашнего тренера, еще каких-то знакомых и при всем народе нырнул. На пятьдесят метров. Один раз. И забросил это дело. Добился, доказал и — успокоился. Понимаете, что это значит? Это значит, что, если он проиграл этой железяке два раза, для него обыграть ее в конце концов наверняка стало бы делом принципа. Он бы не угомонился, пока не обыграл. Он еще с детства был таким: всегда всего добивался. Мы вместе учились с девятого класса, и нас всех тогда жутко доставала злобная историчка. Все поголовно ее боялись, а эта корова давила и давила, «недоумок» — это у нее самое ласковое обращение было к пацанам, у девок сережки отбирала, косметику всякую и никогда никому больше четверки не ставила. Проблема в том, что она при этом была еще и директриса, так что и пожаловаться по-хорошему было некому. А школа замухрышная, дети министров с нами не учились. Короче, не о том речь. Богдан один сумел подбить четыре класса в полном составе, и мы всей толпой отказались ходить на ее уроки. Вышел грандиозный скандал. Но не могла же она сто с лишним человек из школы выпереть и сто с лишним двоек в четверти поставить. В итоге дошло даже не до районо, до гороно. Приехал какой-то надутый ублюдок нас уговаривать. Грозился, слюни пускал. А Богдан ему — пусть извиняется, а то мы уже телевидение заказали, а если не поможет, устроим голодовку протеста. И корова эта извинилась. При всех. А потом вообще из школы свалила, даже, говорят, из Москвы съехала. И опять же фишка в том, что кто другой бы в штаны наложил такое предлагать и потом признать, что от него идея исходила. Перевелся бы потихонечку в другую школу или тренерам своим пожаловался, что есть, мол, стерва — аттестат портит. А Богдан? Он сознательно пошел на скандал, на конфликт. Потому что посчитал, что сваливать, поджав хвост, — это себя не уважать.
— Но если не проигрыш, тогда что могло побудить его к самоубийству? — домогалась Брусникина. — Может, были какие-то другие причины?
— Неоперабельный рак? Безответная любовь? Еще что-нибудь в этом роде? — усмехнулся Норинский. — Нет, не было ничего такого. Я ничего такого не знаю, а если было бы — знал бы.
— А Мельник? —
— Про Мельника ничего не знаю. Богдан говорил, что он мямля, придурок и маменькин сынок. Вот такой мог, я думаю, из-за любого облома обидеться и прыгнуть. Только кто вообще сказал, что между их смертями есть связь? Тем более между причинами, из-за которых они наложили на себя руки?
— Эй! Кто-нибудь, помогите мне! — раздалось из кухни.
Поскольку Норинский на помощь не торопился, пошел Гордеев. Валерия укутывала ватной куклой чайничек на подносе.
— Вы не могли бы достать вон ту бутылку? — попросила она.
Довольно высоко, но все же не настолько, чтобы она сама не могла дотянуться, в кухонном шкафчике на специальной проволочной стойке покоился целый набор разнообразных винных бутылок. Гордеев снял самую пузатую — с ромом.
— Тибетский чай нужно приправлять ромом, — объяснила Валерия. — Поставьте вот сюда на поднос и садитесь, чай должен еще пять — семь минут настояться.
Гордеев пристроился на мягком табурете, гадая, был ли этот крик о помощи на самом деле вызван желанием рассказать ему что-то наедине. Похоже, что так. Она уселась напротив, положила руки на стол, судорожным движением сплела пальцы. В начале, в полумраке прихожей, он не мог ее рассмотреть, теперь она села как раз против света, словно предоставляя ему такую возможность. Она была очень красива. Кроме идеальной фигуры (что для модели норма), у нее были еще на редкость правильные черты лица (что для модели редкость) и длинные, ниже пояса, абсолютно прямые золотистые волосы (Керубино ее красит или цвет натуральный?). Черное облегающее платье до пола, наверное, можно было бы назвать траурным, если бы не обнаженные до плеч руки и не очень высокий — до бедра или даже чуть выше — разрез.
— На самом деле я до сих пор не могу не то что привыкнуть — поверить, что Богдана больше нет… — Она в свою очередь тоже пристально разглядывала Гордеева, словно ища сочувствия или чего-то еще. Он не без труда преодолел инстинктивное желание накрыть ее руки своей ладонью и, почувствовав неловкость, отвел глаза:
— Конечно…
— Мы были так счастливы. Это была любовь с первого взгляда, понимаете? Он полюбил меня с первого взгляда. А я потом его тоже с первого. Он сделал мне предложение в Милане. Специально приехал туда. Мы показывали новую коллекцию Грекова, он подошел ко мне после дефиле. Я его до того никогда не видела и даже не знала, кто это. Он сказал что-то вроде… вы привлекательны, я — чертовски привлекателен, помните, как в кино?
— Чего же тут время терять, да? В полночь, — продолжил Гордеев. — Прямо так и сказал?
Нелепая двусмысленная ситуация: она как бы делилась своим горем и в то же время, он готов был поклясться, она кадрила его! Почему?
— Не помню… Я так обалдела, что даже не запомнила слов. Просила потом повторить, он не захотел, сказал, что это можно говорить один раз в жизни. Но в каких-то нескольких фразах он тогда смог объяснить, что он международный гроссмейстер, что у него ужасно блестящие перспективы, что он меня до безумия любит и что всю жизнь будет носить на руках. У него были такие глаза! Короче, я посмотрела на него и согласилась выйти за него замуж. Потом однажды он признался Станиславу, я случайно услышала, что я — его самая блистательная победа… — Она тяжко вздохнула и потянулась за сигаретами, Гордеев щелкнул ее зажигалкой. С минуту она молча курила, порывисто выплевывая дым. — Мы, конечно, нечасто могли побыть вдвоем. У меня постоянные съемки, у него соревнования, подготовки к соревнованиям. Потом родился Егорка… он сейчас у мамы… и Богдан вообще не мог работать дома, шум его отвлекал, плач… А за день до смерти он сказал, что переночует в гостинице, потому что ему нужно сосредоточиться. Он и раньше так делал, специально потребовал, чтобы у него был свой номер, там отсиживался после партии, приходил туда готовиться перед игрой. А у меня как раз тогда был свободный вечер, я думала, мы сходим куда-нибудь поужинать, но этот ужасный матч отбирал у него все силы.
— Он переживал поражения? — спросил Гордеев. К нему практически вернулась способность соображать, он не то чтобы больше совсем на нее не смотрел, но сосредоточился на нитке каких-то плоских черных камней вокруг ее шеи. — Может, был подавлен?
— Нет, что вы! Богдан — никогда! Он был уверен, что надерет задницу этому компьютеру. он так и сказал. За день до смерти… — она закусила губу и потянулась за новой сигаретой.
— А о том, что компьютер играет не совсем честно, что пытается оказывать на него некое давление, он не говорил?