Одесситы
Шрифт:
Однако старый знакомый встретился гораздо раньше: не успела Анна обогнуть собор, как ее окликнули.
— Анна Ванна, душа моя ненаглядная!
Она вздрогнула, но дерзко взглянула на человека в долгополой шинели с красными кубиками в петлицах. А он расхохотался:
— Анюточка! Не узнаете? А я третий день вернулся, дай, думаю, заверну к вам!
Из-под буденовки с синей звездой лба и волос не было видно, но глаза блестели так весело и жуликовато, что Анна наконец признала:
— Андрейка!
— Он самый. У, какая вы стали поганенькая, косточки светятся! Как там ваши? Максимка как? А старики? Ой дайте ж я пожму
Такая искренняя, беззаботная радость исходила от Андрейки, и до того он ни взглядом, ни повадкой не изменился, что Анна и сама почувствовала, как рада встрече. Ну, пускай он большевик, и, видимо, на больших постах. Что это за Пролеткульт такой — она не знала, но хоть не ЧК, и то хорошо.
— А вы что ж, военный теперь? — спросила она.
— Повоевал, да дома лучше. Уй, у меня была такая контузия! Комиссовали вчистую, — лукаво ухмыльнулся он. — А пацанчик-то ваш как? Произрастает?
И ни с того ни с сего Анна вдруг все ему рассказала. Про родителей, и что Максим с Мариной уехали, и про Дашу. Почему-то она была уверена, что не станет Андрейка стрелять в нее, офицерскую жену, из нагана. И в ЧК не поволочет. И вообще какой из него большевик? Он же добрый. А ей надо выговориться, а он так по-хорошему утешает.
— Ну Анюточка, ну не плачьте, не рвите мне сердце. Я не могу видеть на ваши страдания. Я ж после фронта слабонервный, я за себя не отвечаю. Я пойду до того домкома и возьму их за душу.
— Душу теперь отменили, — усмехнулась Анна сквозь слезы.
— Так я возьму их за черти, вот этим именным наганом от самого товарища Буденного! Они у меня будут танцевать «семь сорок», или чтоб меня покрасили. Идите до дома, и через полчаса я приволоку вам доктора.
Он вихрем ворвался в их убогий быт и освоился так же непринужденно, как раньше. Приволок врача, достал откуда-то молоко и мед для Даши, раздобыл горчицу. Анна намазывала нарезанные газетные прямоугольнички толстым слоем, и обкладывала охающую Дашу самодельными горчичниками. И поставили Дашу на ноги. Из воспаления легких, в ее-то возрасте. Даша крестилась, и уж не знала, кому обязана этим чудом: то ли мученику Пантелеймону-целителю, то ли большевику Андрей Семенычу. Другим чудом, к которому святой Пантелеймон уж точно не был причастен, была справка из домкома. Андрейка явился на их собрание при всех регалиях.
— Ах вы контра недобитая! При белых небось как мышь под метлой сидели, пока те жильцы меня прятали! — гремел он, потрясая подарком товарища Буденного. — Кто меня от бандитской пули лечил? Ты, паскуда? Или ты? Она ж меня выхаживала, вот этими беленькими ручками!
— Белые ручки, товарищ, это буржуйские пережитки. Не сориентировались вы после фронта, — осмелился возразить ерепенистый Гуськевич, но Андрейка развернулся на него со всем кавалерийским бешенством:
— Что, ты учить меня будешь? А где ты был до семнадцатого года? Кантором в синагоге? К советской власти
Кантором Гуськевич не был, это уж Андрейка хватил. Он держал мелочную лавку на Новом базаре. Однако напоминания «о до семнадцатого года» были ему неприятны. И Анна с заветной справкой пошла наниматься в медсестры, и ее взяли. Для верности ее сопровождал Андрейка, и это оказалось не лишним.
Заработка Анны на семью не хватало, но когда Андрейка, устроившийся-таки в снабжение, предложил ей работу в наркомате, она только покачала головой. Даже если б она могла себя пересилить, глупо было бы вылезать на поверхность с ее биографией: рано или поздно начнутся придирки. И — работать на большевиков? Медсестрой — другое дело: больные все одинаковы. То есть — одинаковы для Анны, а те же большевики в больницы допускают только членов профсоюза. Андрейка пожал плечами, но возражать не стал. У каждого свои странности.
Даша и Мария Васильевна приспособились работать на кустаря — платочника. Этот отчаянный человек ездил со своим товаром по окрестным селам, меняя платки на продукты. Работа была несложная: набивать цветной узор на нарезанные куски ткани. И это можно было делать дома, одновременно присматривая за малышом. Мария Васильевна, в молодости недурно рисовавшая, стала даже изготовлять трафареты. Это давало больше денег, а деньги были ох как нужны. К двадцать первому году яйцо стоило 600 рублей штука, молоко — полторы тысячи бутылка.
Иван Александрович оказался в идиотском положении: женщинам приходилось его содержать! Раньше хоть буржуев гоняли на трудповинность: то снег разгребать, то кирпичи носить, и он отдувался за всю семью. С брезгливой усмешкой, в запачканном летнем пальто, с неистребимой барской осанкой он грузил какие-то телеги, скалывал ломом лед с мостовой — и к вечеру возвращался домой пошатываясь, но зная, что сейчас захлопочут, будут жалеть и поить горячим. Теперь от него с трудповинностями отвязались, и он с ужасом понял, что как жить дальше — не представляет себе совершенно. Он знал, что невестке и в голову не придет попрекать его куском, что так и так — он глава семьи, и в конце концов это он ворует и рубит дрова, и вообще делает всю мужскую работу. Кроме одной: добычи еды.
В один прекрасный день на Привозе появился странный человек со странным товаром. Одессе двадцатых годов к необычным продавцам было не привыкать. Кроме нормальных торговок рыбой и курями, стоившими теперь миллионы, были замшелые старушки, меняющие десятилетней давности пасхальные открытки и прочую мишуру на щепотку соли. Были кокаинщики, шепотом предлагающие понюшечку. И звонкие мальчишки-папиросники из беспризорников. И темные личности, шнырявшие по рядам с одной и той же — из недели в неделю — перекинутой через руку парой брюк. Да кого только не было. Но на высокого старика в пенсне и в видавшем виды пальтишке все-таки обратили внимание, до того это был очевидный барин. С отсутствующим видом он разложил чемодан и выстроил на нем рядок деревянных корабликов с тряпичными парусами. После чего достал маленький томик в синем переплете и стоя погрузился в чтение. Разумеется, он ничего не продал ни на этот день, ни на следующий. Торговкам уж надоело над ним подшучивать, поскольку он никому не отвечал ни слова, только высокомерно поджимал губы. На третий день Бог, которого отменили, все же послал базару развлечение.