Один день из жизни Юлиуса Эволы
Шрифт:
Зачем штудировать восточных мастеров, мистиков, к чему исследование эзотерики у ног «Маэстро» Бейлса, к чему эксперименты с наркотиками, которые должны были воодушевлять его душу, ночные бдения, чтобы очистить дух, тайная йога, медитация, к чему альпинистские восхождения в высокогорье, которые только разжигали его тоску к тому, чего он не мог достичь? К чему все это? К чему еще трудиться, надеяться, стремиться, к чему, вообще, еще жить? Как раз разве не это была та жизнь, которая над ним насмехалась?
Карло Михельштедтер, которому он столь многим обязан, говорил, что вес никогда не удовлетворен распоркой – так же как и жизнь, которая всегда должна ощущать нехватку всего и жаждать всего, чтобы иметь право вообще называться жизнью.
Тогда также и его стремление к абсолютному было рождено только из животного духа, стремление вверх было только скрытым снижением? Сколько бы он ни жил, он не избежал бы этой шутовской игры. Сама жизнь была ценой, которую нужно было заплатить, чтобы быть свободным. Михельштедтер, его двоюродный брат, с которым он дружил, также Вайнингер,
Тротуар лежал в пустоте, уличный фонарь освещал место, куда он упал бы. Источник света фонаря был окутан почти невидимым покрывалом. Это толкотня жизни, во всех своих крошечных точках жадно желающей найти смерть. Какое неповторимое желание было бы связано с тем, чтобы освободиться! Теперь он был готов. Он хотел упасть. Но было еще что-то, что держало его. Слова из буддийского канона Пали. Мгновенно он осознал их глубокую правду. Слова эти говорили, что тот, кто считает прекращение прекращением, кто думает о прекращении и радуется прекращению, на самом деле не знает прекращения.
В этот момент он узнал также скрытую правду дадаизма – и одновременно преодолел дадаизм. Раньше бездонный аспект этого образа жизни затянул его, как и всех других, в свой опасный вихрь. Но так и должно было быть. Уединенность и пустота должны были стать настолько невыносимы, что самоубийство действительно становилось подходящим шагом, даже уже было реализовано в духовном плане. Только теперь, на абсолютной точке нуля существования, могла прорваться новая жизнь, но абсолютно другая, которая была бы свободна к трансцендентности. Потеря человеческого – это еще не одухотворение. Другие из его группы промахнулись мимо точки познания, которая должна была вспыхнуть в глубине безумия. Однако он был по–новому рожден в чистоте вечно первоначального. С этим познанием, которое подарила ему ночь на Виа Пениспема, и которое с опьянением поднимало его над самим собой, он вступил в новую жизненную фазу. Теперь он мог с настоящей преданностью посвящать себя оккультным учениям – которое раньше достигали его только через голову – и алхимическому искусству, получению золота, во все более смелых, извивающихся вверх спиралях в его самой внутренней сущности.
Теперь он видит себя в светском обществе. Как охотно он бросил бы еще один взгляд на свою алхимическую лабораторию. Или, по крайней мере, увидел бы себя в писательском затворничестве! Дни и ночи, которые он почти беспрерывно проводил за письменным столом, например, во время своей работы над «Абсолютным индивидуумом». Он же все-таки не шатался постоянно по трактирам. Но, по–видимому, его гений–покровитель хочет показать ему кое-что иное. Значит, так тому и быть. Он готов взять на себя свою вину.
Кафе с его старомодным интерьером, люстрой и сводом, он узнает сразу. Это «Каффе Греко» на Виа Кондотти, в котором он часто бывал. Здесь в воздухе еще носился бунтарский флер, который изливали молодые художники и литераторы в конце прошлого столетия. Они были революционерами и противниками буржуазии, при этом чувствовали свою связь со старой, латинской традицией, смесь, которая ему нравилась.
Они сидят у столика на двоих, в нише сразу за входной дверью. Если он ходит туда с женщинами, он всегда хочет обеспечить себе путь к отходу. Женщина там хихикает и болтает, как любая женщина. Только если она ест кусок своего обожженного вишневым ликером блинчика, она умолкает на один момент. Он сам довольствовался черным кофе, чтобы сохранить свою фигуру и чтобы иметь возможность уйти в любой момент. Женщина там нарядилась по обыкновенной схеме: голубой костюм, сшитый на заказ, волосы короткие, слегка вьющиеся, обесцвеченные и заново подкрашенные, под блондинку, естественно. В бровях сверкающие металлически циркумфлексы из брильянтина. В глазницах фиолетовые тени, немного красной помады на губах. Краснота и бледность в точной пропорции, как по рецепту. В течение тысячелетий привычные ко лжи, женщины используют косметику как маску. Если я не накрашена, я чувствую себя как будто голой», одна подруга когда-то призналась ему. Стремление краситься, кажется ему у женщин сильнее даже, чем потребность одеваться. Он не слушает, что она болтает, он скучает. Он также больше не рассматривает ее, взгляд его бродил по залу к другим посетителям. Они тоже предлагают мало возвышенного. Почти все женщины выглядят так же, как та, которая хочет сегодня вечером к нему в постель. Естественно их трудно классифицировать: интеллектуальные стенографистки, испорченные девы, болтливые шлюшки, периодически истеричные, лесбийские неразлучницы, англичанки, столь же безвкусные как бутылка «Сан–Пеллегрино». Он нуждается в паузе и удаляется в туалет. В зеркале он внимательно рассматривает свое лицо. Теперь он видит себя как бы в двойном отражении. В картине воспоминания и в зеркальном стекле. Со времени дадаизма могло пройти один или два года. Что произошло за это время? Наряду с его оккультными и философскими исследованиями он овладел бесчисленными женщинами: худыми, очень раздражительными, толстыми, страстными, животными, аномальными, достойными уважения, сентиментальными, чистыми, грязными, итальянками из всех провинций, арабками, негритянками, китаянками, и, и, и. Он пресыщен. Его глаза хмуры как замерзшая тина, рот презрительно опущен книзу, с толстых губ, на которых остался крошечный след от красной помады, струится отвращение. Его кожа лица бледная, обрюзгшая и свисает вниз, как у какой-то породы собак. Все же странно, чем больше отражается на нем его необузданная жизнь, чем более пренебрежительно он обращается с женщинами, тем более сумасшедшими
Пока он изучает – не без тайного удовлетворения – порочное лицо в зеркале, ему напрашивается еще одна картина. Он видит себя фланирующим в заливающем свете ночи на Виа Венето. Шикарный проспект с великолепными виллами, современными отелями, ресторанами и уличными кафе образует одну из часто избираемых кулис для его выступления. На нем что-то вроде гусарского мундира: красный, с блестящими пуговицами и золотыми шнурами, в придачу элегантные, очень тесные сапоги из самой тонкой кожи, начищенные так, что уличная жизнь отражается в них. В руке он держит изящный хлыст, которым бьет время от времени по сапогу, при этом он вызывающе осматривает протекающую мимо него толпу. Прямо, с прекрасной равнодушной походкой, он проходит мимо Пчелиного фонтана, мимо церкви капуцинов, баров и ревю, из которые гремят «бру–ха–ха» южан: гул голосов, смех, регтайм, всхлипывающие скрипки или вездесущий «Гастон». Он привык к тому, чтобы на него обращали внимание, чтобы его уважали, чтобы им любовались. Господа осматривают его завистливо, смущенно, дамы бросают на него пугливые, восхищенные или жадные взгляды, даже если они под руку со своими кавалерами. Некоторые останавливаются и пристально смотрят на него широко раскрытыми глазами. Что это такое, что делает его таким неотразимым? Одна женщина после встречи с ним говорила, что ее как будто охватила чужая, зловещая энергия. Она чувствовала себя так, будто на нее напал буйный дикий зверь.
Он верит, нет, он знает, что его угрожающее излучение как-то связано с кристаллизацией сил, которая сопровождает его продвижение по магическому пути. Ему достаточно только пристально посмотреть на женщину, и электрическая цепь уже замкнута. Не просто так его называют «пауком Рима». Женщина, которая застряла в его сети, теряет свою волю, она становится послушной ему. Он стучит хлыстом, короткими рывками двигает головой – знак, что она должна следовать за ним. Затем он спокойно гуляет дальше, не оглядываясь. Он знает, что жертва прибежит за ним. Только у входной двери он снова замечает ее, когда жестом просит ее войти. Все еще без единого слова.
Он видит себя удобно сидящим в кресле, скрестив ноги. Он пьет чашку кофе, как всегда после своих походов, чтобы немного взбодриться. Прямо у двери, как будто она не решилась дышать тем же воздухом, стоит женщина и ждет. Всего час назад она еще была одним из современных, жаждущих развлечений существ, каких большой город выбрасывает сотнями тысяч. Она считала себя свободной и самостоятельной. Теперь она – только лишь женщина; готовая к зачатию, готовая к подчинению. Она повинуется смыслу ее расы, которая столь же стара, как страдающая земля, как тина на морском дне. Он поражен, как точно он видит эту женщину в помещении. Она еще действительно молода, лет 25, вероятно, у нее большие, серо–голубые глаза, которые смотрят на него боязливо, почти умоляюще, с охряной пудрой (ему кажется, что он чувствует запах духов) и цвет ее маленького рта от волнения стал таким же бледным, как ее подбородок. Ее маленькое изящное тело дрожит как осиновая листва и вся она очень похожа на попавшую в петлю птицу. Он не знает это безымянное существо, он давно потерял ее в своей памяти. Вероятно, уже на следующий день после того. Но теперь он видит все отчетливее перед собой, чем тогда в его квартире. Он вспоминает о словах священника, который отвел в сторону его как ребенка после незначительного проступка: «Все засчитывается перед вечностью, ничего не пропадает, даже наши самые тайные мысли, и однажды мы найдем каждую минуту нашей жизни на чашах весов суда». Не утверждает ли то же самое современная психология? Самые маленькие тайны отражаются на мозгу как на чувствительном фотографическом диске. Они кажутся исчезнувшими, все же, они преследуют нас скрыто и когда-нибудь они живо стоят снова перед нами. Он невольно содрогнулся.
Юлиус Эвола
Фотография 1920-х годов. Фотограф Людвиг Фердинанд Клаусс
«Раздевайся», бормочет он беззвучным голосом. Она расстегивает верхние пуговицы ее костюма, ее руки дрожат. «Дальше». Он наблюдает процесс раздевания с сонными, но беспристрастными глазами. Его холодная природа, его неприкосновенность, известна в Риме – и пользуется дурной славой. При взгляде на женское обаяние его никогда не охватывает волнение, он не увлекается никогда до опрометчивых действий. Когда девушка стоит в сияющей наготе перед ним, он протягивает немного руку. «Иди сюда...». Теперь приближается критическое мгновение. Его глаза и руки исследуют женское тело. Быстро, опытно и совершенно бесстрастно. Его образ действия как образ действия шеф–повара, который выбирает лучшие овощи на рынке. Он знает решающие места, критические зоны. Женщина должна наклониться, повернуться, немного поднять руку, тогда он знает все. Если он обнаружит только самый маленький недостаток, женщине придется снова уйти. Впрочем, иногда он оставляет ее, как раз из-за какого-то недостатка. Его приговор непредсказуем.