Один день из жизни Юлиуса Эволы
Шрифт:
«Добро пожаловать в мое царство, гордый сын Солнца! Я всё, прошлое, настоящее и будущее. Я – материнское лоно всего становления, плод, который породил сам себя. Ты хочешь противопоставить мне себя как самостоятельное существо?
Жалкий глупец. Загордится ли волна, озаренная лунным светом, потому что она на одно мгновение засверкает более живым светом? Одна волна такая же, как другая. Все прибывают от меня и возвращаются ко мне. Ты хочешь убежать от меня? Напрасно, ты не сможешь. Ты как я, и я как ты. Твое биение пульса бьется только в моем ритме. Ты должен расти и уйти как я, ты должен жить, умереть и дать новую жизнь в смерти. Это твой жребий, солнечное дитя, не противься этому, это тебе никак не поможет. Я – твоя мать, вечная, бесконечная и неизменная. Я – правда, я – жизнь. Я ничего не знаю о твоем гордом стремлении, твоя жизнь и смерть мне безразличны. Ты – только беглая тень, отбрасываемая мною. Тень, как и мои другие дети. Раньше или позже вы все возвращаетесь ко мне. Потому учись покоряться моим законам. Учись быть скромным в кругу твоих братьев и сестер, терпеливым
Голос умолкает и остается глубокая, печальная тишина. Тень, кажется, как раз падает на еще ясную землю, прохладный ветерок касается его. Воздух, как он с дрожью воспринимает, – это волна ядовитых маленьких зверьков, которые все время родят новых зверьков. Он вдыхал их все время. Он смотрит на себя самого и видит, что в его артериях ползут какие-то существа размером с пылинку, ужасные чудовища, которые вытягивают свое питание из его медленного упадка. Тут земля уносится прочь из-под его ног. Перед ним пропасть, белое Ничто. За этим другой берег. Циферблат часов – огромный, нарисованный на небе как радуга. Только одна стрелка, в самом низу, на цифре «6» – всемирные часы, их самая низшая фаза.
Понимание и действие – это единое. Он понимает, что женственное поглотило его. Он – «повешенный», «жертва». Стрелка часов сразу продвинется вперед. Но не на одну минуты, а по всей дуге вверх, к отметке «12» или, скорее: к нулю. Теперь он стоит в пропасти. Если он не участвует в скачке, которая предвещает всемирное развитие, он потерян, умрет. Если он присоединится, он распахнет врата смерти, получит долю участия в вечной жизни. Это «укус гадюки», мгновенный, радикальный, не оставляющий времени чтобы «отреагировать». Он должен быть быстрее чем тень, то есть, чем тот старый человек, которого он должен оставить теперь. Это осознание – это не результат размышлений, а непосредственное познание, пришедшее «сверху». Одновременно ему наносят сильный удар сзади. Ему удается активно преобразить удар, который бросил бы его в пропасть, и взять размах вместе с ним. Он прыгает в белое Ничто, он прыгает, прыгает и прыгает…
Он, должно быть, задремал. Когда он раскрывает глаза, съеденная дочиста тарелка стоит на откидной дощечке его кресла–коляски. Взгляд его движется к настенным часам, сейчас четверть третьего. Обед всегда бывает в час, значит, он проспал примерно один час. В этом нет ничего особенного, только странно, что он в этот раз не может ничего вспомнить о еде. Вообще ничего не может вспомнить. Странно… Могло ли быть так, что Брунелла вошла, когда он уже спал, и поставила ему ее собственную съеденную дочиста тарелку? Она непредсказуема… В комнате он чует ее старушечий запах, смесь смерти и аромата шариков против моли, которые она вкладывает в ее черную шелестящую одежду. Он прислушивается к своему животу и замечает, что голоден. Нет, он не поел. Что ему делать? Он мог бы позвать ее и просто потребовать принести поесть. Тогда она утверждала бы, что он уже поел, и если бы он спорил, подняла бы большой шум. Это претит ему. Тогда он сказал бы, что он хочет еще и попросил бы добавки. Она бы тогда тоже запротестовала, хотя не так сильно. Она принесла бы ему, вероятно, кое-что, но только после того, как упрекнула бы его, что он обжора и должен обращать больше внимания на свое здоровье. Такой фарс также претит ему. Тут ему на ум приходит выход. В ящике его письменного стола еще лежит шоколад. С ним он сможет продержаться вторую половину дня и обойдется без неприятностей. Кроме того, он сможет оживить свои воспоминания, и не будет чувствовать болей, которые снова стали заметны. Он вытягивает ящик. От «безвредной» шоколадки осталась еще половина, от другой чуть меньше половины. По очереди он съедает их обе. При этом он понимает, что он никогда еще не принимал за раз так много наркотика, самое большее, два или три кусочка. Наверное, он немного сумасшедший. Тем не менее, он достиг той точки, где ему многое стало безразлично. Кроме того, он не «опьяняется», он сохраняет сознание. Если он захочет, он может в любое время возвратиться из картин. Но когда он съедает последний кусочек, то вспоминает, что в три часа дня придут его тридцать студентов. Это вызывает легкую подавленность, с которой, однако, сразу смешивается ожидание, радость вызова. Сможет ли он вести себя так, чтобы они ничего не заметили?
Он откидывается назад и ожидает эффекта. Примерно через десять минут звонит телефон. Именно теперь. На другом конце линии пыхтение, стенание – Федерико Феллини. Не мог бы он быстро сюда приехать, жизнь стала для него невыносимой. – Да, да, приезжайте. Он знает это. Каждый раз, когда Феллини звонит, он стоит перед самоубийством. Тогда ему приходится довольно долго отговаривать его. Следующее крушение наверняка наступит.
Едва он снова удобно устроился в кресле–коляске, как он уже сомневается, действительно ли звонил телефон и был ли на проводе Феллини. Вероятно, это было только оживленное воображение? Чрезмерная
Уже звонят в двери квартиры. Он слышит, как Брунелла открывает дверь и тут же слышит голос Феллини. Итак, все же, никакого обмана. С другой стороны – не приехал ли он слишком быстро? Обычно ему требуется минимум час, чтобы добраться сюда из этого киногородка… Чинечитта, а сейчас прошло едва ли две минуты. Феллини выглядит как всегда: толстый, потеющий и запыхавшийся, растрепанные волосы художника. В его пиджаке темные очки, которые он, вероятно, использует для маскировки. – Маэстро… – Широко протянув руки, он спешит к нему. – Маэстро, вы мое спасение, вы мой ангел!
– Ну, хорошо… Он осматривает его внимательно. – Как это вы так быстро пришли? – Я позвонил вам внизу на улице, прямо перед домом. От Феллини слегка несет спиртным, как всегда, когда он появляется. Все же он предлагает ему выпить, так как ритуал отработан. Кинематографист бросается к слону из слоновой кости и поворачивает ключ. Он угощается коньяком, потом доливает его себе еще раз. – Ах…, теперь я могу говорить. Он падает в кресло напротив инвалидной коляски.
– Я страдаю, маэстро, я страшно страдаю. Днем и ночью меня преследуют.
– Все еще женщины?
– Да, женщины. Женщины с огромными грудями и толстыми, колеблющимися задницами, гигантские массы мяса. Я одержим ими. Они сидят в моем мозгу, они являются мне, мне приходится рисовать их повсюду. Даже теперь, по пути к вам.
Он вытаскивает блокнот и показывает ему запутанный, с явными признаками бреда эскиз.
– Лечение не дает вообще никаких результатов. Вы знаете, что я доверился опытному аналитику. Мы уже с давних пор работаем над проблемой, однако, это становится все хуже. Чем больше он раскрывает, тем более живой становятся фантазии.
– Почему вы тогда еще ходите к нему?
– Потому что я все же хочу исследовать себя. Кроме того, я так нахожу множество материала, который я могу воплотить. Я живу и страдаю ради моих фильмов. Я – мученик, мазохист, я такой, я не могу иначе. Я жертвую мою кровоточащую душу на алтарь искусства. Особенно в моем следующем фильме, «Амаркорд» он должен называться.
– Я помню.
– Красивое название, не так ли? Но какие душевные муки скрываются за ним. Там обработаны наихудшие травмы моего детства. Меня систематически портили женщины – кормилицы, матери, монахини, учительницы. Я не знал этого, вытеснил все совершенно. Как говорил Карл Густав Юнг: «Женщина там, где в мужчине начинается мрак». Доктор Луччилло снова вытащил это из меня. Например, сестру из ордена в Сан–Винченцо, где я ходил в школу. Она сидела на кухне и всегда чистила картошку. Когда я проходил, она хватала меня и терла меня об ее большое, сильное тело. Мне было всего семь лет, разве это не ужасно? Еще сегодня у меня возникает эрекция, когда я ем картошку. – «Амаркорд», да, я это хотел сказать. Или я уже говорил? Представьте себе пляж в Римини. Грязный, запущенный, несколько жалких хижин. В одной из них живет Сарагина, проститутка. Мои друзья и я посещают ее время от времени, я – самый младший, мне восемь лет. Мы даем ей несколько монет, она считает их и пристально рассматривает нас. Потом, под открытым небом, при шумливых волнах, начинается ритуал. Она медленно раздевается, вращается, показывает нам ее спину, бедра. Ее жесты торжественны, ее тело – величественная, белая масса. Я дышал ее запахом, смесью из водорослей, рыбы, табака, древесины и керосина. Я настолько поражен, что я минимум полчаса не могу говорить с моими друзьями. Тогда я однажды прогуливаю школу, только чтобы увидеть это сказочное существо. Грубым голосом она поет перед своей хижиной «Румбу лесного ореха». Я снимаю свою матросскую шапочку и говорю: «Как прекрасно вы поете, милостивая госпожа». Тут она хватает меня и зажимает мою голову между ее огромными грудями. Я лишаюсь чувств, я хочу кричать, больше не могу дышать. – С тех пор я боюсь женщин… Однако, мой страх – это одновременно очарование, так же как относятся к святому.
Эскиз Федерико Феллини (родился 20 января 1920 года в Римини; умер 31 октября 1993 года в Риме). Он принадлежит к числу самых выдающихся кинематографистов и режиссеров Италии.
Женщины – это миф, тайна, они встречают меня повсюду. Я полагаю, что даже кино – оно как женщина. Там сидишь в темноте, обернувшись к самому себе и спрятавшись, и ждешь, что с экрана придет жизнь. Как эмбрион. Все мои фильмы рассказывают о женщинах, и все женщины – это проститутки. Маэстро, проститутка – это настоящая мать каждого итальянского мужчины! Во всем Средиземноморье проститутка – это миф, мать–проститутка. Поэтому мы, итальянцы, так никогда по–настоящему и не стали взрослыми. Просто влияние слишком сильно. Я поставил им памятник. «Сатирикон», «Рим». Я показал город таким, какой он на самом деле, не столько дома, сколько что-то неизвестное, то, что глубоко внутри нас всех. Душевная бездна, полная басен, голосов и мифов, которые заставляют мою память вибрировать. Рим – это подсознательное, швейцарский сыр, в дырках которого мы теряем себя. Рим – это идеальная мать, хаотичная, великолепная, безучастная. Мы висим на ее грудях, но она пристально смотрит поверх нас, пока не поглотит нас однажды…