Один год
Шрифт:
– Завелся у меня там хороший товарищ, - говорил Окошкин, размешивая чай, - очень мы с ним сдружились, Иван Михайлович, прямо вот до чего. Пошел на одном хуторе дровишек взять, а в дровянике, видно, мина. Как рвануло, так от моего Толченова все, что осталось, один человек на плащ-палатке принес...
Зазвонил телефон, Катерина Васильевна торопясь сказала:
– Тут к тебе военный приходил, записку принес от Жмакина из госпиталя. Я прочитала, - просит проведать.
– Сильно раненный? - спросил Лапшин.
– Да не похоже, записка веселая.
– Привет супруге, - сказал Вася. - От Окошкина привет передайте.
– Тут тебе Василий Никандрович Окошкин привет передает, - в трубке произнес Лапшин. - Ага, приехал. Нет, здоровый на сегодняшний день. Да нет, на несколько часов. Понятно...
Он помолчал, слушая.
– В пять, - негромко говорила Катя. - Я же тебя несколько дней не видела. Мы вместе пообедаем, потом я поеду на спектакль, а ты куда хочешь. Нет, вместе, - на всякий случай повысила она голос, - и это свое "оставь в духовке" ты забудь. Я на тебе не затем женилась, чтобы видеть реже, чем когда мы жили порознь.
Она что-то жевала. Лапшину очень хотелось спросить, что именно она жует, но он стеснялся слушающих глаз Васьки. "Наверное, какую-нибудь капустную кочерыжку", - подумал Иван Михайлович и, аккуратно положив трубку, еще немного поговорил с Окошкиным, которому вышло время уезжать.
– Давид Львович там у вас не был, в вашей части? - спросил Лапшин. - Не виделись? Он мне сулил тебя отыскать.
Василий, натягивая на ватник шинель, ответил в том смысле, что он-де человек маленький и ничем себя не проявивший, а Ханин пишет все больше про выдающихся товарищей, совершивших подвиги.
– Ну не ври, не ври, - прервал Лапшин. - Давид журналист солдатский, я его всегда с интересом читаю. И не врун, не писал он, как ворона на мине подорвалась.
Сразу потолстев от ватника и шинели, Окошкин крепко затянул ремень, поправил ушанку и еще закурил своего табачку на дорогу. Вид у него был исправный, но изрядно усталый.
– Тихо стало у нас, - сказал он задумчиво, - знакомого народу почти никого. А жулики по-прежнему шуруют?
– Шуруют, Вася.
– И богатые дела есть?
– Особо богатых нет.
– Ну что ж... пожелаю вам...
Они обнялись, поцеловались, и Василий отбыл на Финляндский вокзал. В суд Лапшину надо было к двум часам, времени еще оставалось, как любил выражаться Окошкин, "вагон и маленькая тележка". Вполне можно было поспеть в госпиталь.
Лапшин уже одевался, когда позвонила антроповская Лизавета.
– Ни один телефон нигде не отвечает, - сказала она. - Александра Петровича ни утром, ни вечером, ни даже ночью дома нет. Простите, что вас потревожила, Иван Михайлович, где моего Айболита можно отыскать, как вы думаете?
Иван Михайлович помолчал и вздохнул.
– Вы слушаете?
– Слушаю.
– Не знаете, где его искать?
– Поскольку сейчас война, а он - хирург, предполагаю, в бывшей его клинике, а нынче в госпитале.
– Туда
– Так ведь война же, - сдерживаясь, чтобы не выругаться, произнес Лапшин. - Война! Занят человек, работает.
И, неожиданно для самого себя, предложил:
– Я сейчас туда еду, если хотите его увидеть, поедем со мной.
– Дело не в том, хочу я его видеть или не хочу, - суховато ответила Лизавета. - Дело в том, что мой дядя, профессор Багулин, - не слышали такого? Он известный терапевт, профессор и так далее, вдруг закапризничал и не желает ложиться на операцию без Айболита. Он говорит про себя, что сам профессор и нуждается не в профессоре, а в докторе, во враче. Он вообще чудак...
– Ладно, - сказал Лапшин, - спускайтесь, я за вами через десять минут заеду.
Не дожидаясь ответа, он повесил трубку, забежал в столовую, завернул передачу для Жмакина и, подивившись, что все в жизни повторяется, спустился к машине. Кадников в полушубке и в ушанке дремал за рулем, Иван Михайлович тронул его за плечо и велел ехать на улицу Герцена.
Лизавета в шубке и в берете ждала у своего подъезда, сердито мерзла, поколачивая ботиками по тротуару.
– Не люблю я все эти поликлиники, - неприязненно сказала она, садясь. Терпеть не могу. Стонут, охают, вне очереди лезут под предлогом острой боли...
– Да, не цирк! - ответил Лапшин.
– Не понимаю, при чем тут цирк?
– Вот именно, что ни при чем!
Лизавета отвернулась, Лапшин закурил. "Эмка" медленно ползла в колонне военных, камуфлированных для зимы машин. Дымились две походные кухни, и странно было видеть их на людной ленинградской улице. Кадников сказал:
– Хороший кашевар обязательно наперед думает. Вот - супешник заложил тут, а где-нибудь в Кирка-Кювенапа и пообедают товарищи бойцы.
Резко вывернув руль, он обогнал колонну, развернулся и въехал в госпитальные ворота, где разгружались санитарные, с красными крестами, машины. Лапшин и Лизавета получили халаты, и сестра привела их в очень светлый, прохладный коридор, где на скамейке сидели два человека тоже в халатах, по всей вероятности, муж и жена. Он - седой, в очках, осторожно курил в рукав, она тихо плакала, отвернувшись к стене. Ему было лет за шестьдесят, ей около того.
– Ради бога, перестань, Нюточка, - ласковым шепотом сказал мужчина, - у тебя уже нет никаких сил. Поберегись, мало ли что нас еще ждет.
– Что ты этим хочешь сказать? - испуганно и быстро спросила она.
Теперь Лапшин увидел ее лицо: такие прекрасные лица бывают у старых докторов, у учительниц; в огромных, блеклых глазах дрожали слезы, крупные, странно молодые губы тоже вздрагивали, лицо выражало непонимание и страдание.
– Ничего, ничего, - шепотом опять заговорил мужчина, - ничего, Нюточка, все будет хорошо, все обойдется. Он прекрасный доктор, уверяю тебя, лучший в этой области, я узнавал...