Один год
Шрифт:
– Вы кушайте, - говорил он, - девчата сейчас жареное подадут. Наварили, напекли, всем хватит без исключения.
– Пурпуррр! - страшно крикнул Лиходей Гордеич. - Под турнюррр котурррном!
– Не безобразничайте, папаша! - попросил Сдобничков. - Очень вас убедительно прошу, соблюдайте себя.
– Он - кто? - спросила Балашова.
– Портной в цирке, - с готовностью ответил Хмелянский. - Приличный человек, хороший, а вина выпьет и начинает свои цирковые слова кричать.
У Жени на лице появилось страдальческое выражение. Ему очень хотелось,
Пили в меру, разговаривали оживленно, соседи Балашовой рассказывали что-то мило-смешное, и она смеялась, закидывая голову назад. Хмелянский, как показалось Лапшину, несколько раз что-то порывался ему сказать, но так и не сказал.
– Домой не пора? - спросил через стол Ханин.
Лицо у него было измученное, и когда он ел, то закрывал один глаз, и это придавало ему странное выражение дремлющей птицы.
На другом конце стола отчаянно зашумели.
– Униформа! - воющим голосом завопил Лиходей Гордеич. - На арррену!
Его уже волокли к дверям. Вернувшись, Женя вытер руки одеколоном и сказал всему столу и особенно Лапшину:
– Простите за беспокойство. Пришлось применить насилие, но ничего не поделаешь. Еще раз извините.
– Ладно, - сказал Ханин, - что тут Версаль вертеть. Выпил гражданин, с кем не бывает.
– Вы его любите? - тихо спросила Балашова у Лапшина.
– Кого? - удивился он.
– Да Ханина, Давида, кого же еще...
– Ничего, отчего же... - смутился Иван Михайлович. - Мы порядочное время знаем друг друга.
– Отчего вы всё на мои руки смотрите? - спросила она и подогнула пальцы.
Притушили свет, в полутьме запели грустную, протяжную песню. Лапшин искоса глядел на Катерину Васильевну и вдруг с удивлением подумал, что нет для него на свете человека нужнее и дороже ее. "И не знаю ее вовсе, рассуждал он, - и живет она какой-то иной, непонятной жизнью, и вот поди ж ты! Куда же теперь деваться?" Она тоже взглянула на него и смутилась. Ему хотелось спросить ее - что же теперь делать, но он только коротко вздохнул и опустил голову...
Ханин опять сказал, зевая:
– Не пора ли, между прочим, спать?
На прощание Сдобников долго жал Лапшину руку и спрашивал:
– Ничего было, а, Иван Михайлович? Если, конечно, не считать рецидив с папашей. Вообще-то он мужчина симпатичный и культурный, ко мне относится как к родному сыну, семьянин классный и на работе пользуется авторитетом, а как переберет - горе горем. Вы не обижайтесь!
В машину Лапшин позвал еще и Хмелянского, надеясь, что тот скажет то, что хотел сказать и не решался. Но Хмеля не сказал ничего. Когда он вылез, Ханин надвинул на глаза шляпу и осведомился:
– Не надоели тебе еще твои жулики, Иван Михайлович?
– Нет, - угрюмо отозвался Лапшин.
– Идеалист ты! Выводишь на светлую дорогу жизни и дрожишь за каждого, чтобы не сорвался, а другие твои сыщики ловят и под
– Пройдет время, и таких сыщиков мы повыгоняем, - негромко произнес Лапшин. - Хотя среди них есть недурные, а то и великолепные работники.
– Повыгоняете?
– Ага.
– А вас самих не повыгоняют?
Лапшин промолчал. Он не любил спорить с Ханиным, когда того "грызли бесы", как выражалась Патрикеевна.
– А Балашова наша спит, - заметил Ханин. - Отмаялась сибирячка.
– Она сибирячка?
– Коренная. А там, как сказано у одного хорошего писателя, пальмы не растут.
И тем же ровным голосом Ханин произнес:
– Иван Михайлович, мне крайне трудно жить.
– Это в каком же смысле?
– В элементарном: просыпаться, одеваться, дело делать, говорить слова. Почти невозможно.
Лапшин подумал и ответил:
– Бывает. Только через это надо переступить.
Ханин хихикнул сзади.
– С тобой спокойно, - сказал он. - У тебя на все есть готовые ответы. Сейчас ты посоветуешь мне много работать, не правда ли? А жизнь-то человеческая ку-да сложнее...
Иван Михайлович молчал, насупясь. Ох, сколько раз хотелось ему пожаловаться - вот так, как всегда жалуется Ханин. И сколько раз он слышал эти дурацкие слова о готовых ответах. Ну что ж, у него действительно есть готовые ответы, действительно надо переступить через страшную, глухую тоску, когда гложет она сердце, действительно надо много работать, и работа поможет. Так случилось с ним, так будет и еще в жизни. Не для того рожден человек, чтобы отравлять других людей своей тоской, не для того он произошел на свет, чтобы искать в беде слова утешения и сочувствия.
– Ты бы меньше собой занимался! - сказал Лапшин спокойно. - Сколько я тебя знаю - все к себе прислушиваешься. Правильно ли оно, Давид? Нынче горе - оно верно, а ведь, бывало, все себя отвлекаешь и развлекаешь...
– Разве?
– Точно.
Ханин опять длинно, нарочно длинно зевнул. Он часто зевал, слушая Ивана Михайловича. Спрятав лицо в воротник, неслышно, как бы даже не дыша, спала Балашова. И Лапшину было жалко, что скоро они приедут и Катерина Васильевна уйдет к себе. Все представлялось ему значительным, необыкновенным сейчас: и ряд фонарей, сверкающих на морозе, и красные стоп-сигналы обогнавшего "паккарда", и глухой, едва слышный рокот мотора, и тихий голос Ханина, с грустью читавшего:
...в грозной тишине
Раздался дважды голос странный,
И кто-то в дымной глубине
Взвился чернее мглы туманной...
Потом Ханин приказал:
– Стоп! Вот подъезд направо, где тумба.
Иван Михайлович велел развернуть машину так, чтобы Балашовой было удобно выйти.
– Проснитесь, товарищ артистка! - сказал Ханин. - Приехали!
Она подняла голову, вытерла губы перчаткой, сонно засмеялась и, ни с кем не попрощавшись, молча открыла дверцу.
– Дальше! - произнес Ханин. - Больше ничего не будет...