Одиннадцать тысяч палок или любовные похождения господаря
Шрифт:
Она легла на спину, и, прижав бедра к животу и согнув колени, развела ноги в стороны, словно открыла книгу.
Эта немыслимая для европейских женщин поза изумила Моню.
Он тут же оценил ее прелести. Его елдак целиком, по самую мошонку погрузился в податливое влагалище, которое, поначалу широко распахнувшись, тут же вновь удивительным образом сжалось. И оказалось, что эта, едва, казалось, достигшая брачного возраста девушка была оснащена щипцами, которыми впору было колоть орехи. Моня вполне в этом убедился, когда после последних конвульсий сладострастия спустил в тут же безумно сжавшуюся
— Расскажи мне свою историю, — сказал Моня Килемю, пока из угла доносилась циничная икота Рогонеля и негритянки.
Килемю уселась.
— Я,— сказала она,— дочь музыканта, он играл на сямисэне— это инструмент наподобие гитары, на котором играют в театре. Мой отец изображал хор и, наигрывая печальные мелодии, нараспев декламировал под них лирические истории, находясь в укрытом ширмами от глаз зрителей закутке на авансцене.
Моя мать, красавица Июльский Персик, исполняла главные роли в излюбленных японской драматургией длинных пьесах.
Я вспоминаю, что мои родители играли в таких пьесах, как «Сорок семь ронинов», «Прекрасная Сигенаи» и «Тайкоки».
Наша труппа переходила из города в город, и восхитительная природа, среди которой я росла, всегда всплывает у меня в памяти в моменты любовной покинутости.
Я карабкалась на мацу, на этих хвойных гигантов, я ходила смотреть, как купаются в реках обнаженные и прекрасные самураи, огромные детородные органы которых не имели для меня тогда никакого значения, и я смеялась вместе с веселыми и красивыми служанками, приходившими их вытирать.
О! Заниматься любовью в моей вечно цветущей стране! Любить могучего борца под розовыми вишневыми деревьями, в обнимку спускаться с ним с холмов!
Матрос, получив отпуск в кампании «Ниппон Дзосен Каиша», — а приходился он мне кузеном — лишил меня в один прекрасный день
девства.
Мои родители играли в «Великом воре», и зал был переполнен. Мой кузен взял меня с собой на прогулку. Мне было тринадцать лет. Он уже побывал в Европе и рассказывал мне о чудесах мироздания, о которых я знать не знала. Он привел меня в пустынный сад, полный ирисов, темно-красных камелий, желтых лилий и лотосов, напоминавших своими розовыми лепестками мой язычок. Там он обнял меня и спросил, занималась ли я раньше любовью, на что я ответила — нет. Тогда он, распахнув кимоно, стал щекотать мои груди, отчего мне стало смешно, но я сразу посерьезнела, когда он сунул мне в руку свой твердый, толстый и длинный член.
— Что ты хочешь с ним сделать? — спросила я его.
Не отвечая, он уложил меня, заголил мне ноги и, засунув в рот язык, прорвал заслон моей девственности. Я нашла в себе силы закричать, и мой крик, должно быть, взволновал вольные злаки и прекрасные хризантемы в просторном пустынном саду, но во мне уже проснулось сладострастие.
Потом оружейник поднял меня, он был прекрасен, как Дайбицу из Камакуры, а его уд, словно сделанный из золоченой бронзы и поистине неисчерпаемый, заслуживает религиозного поклонения. Каждый вечер, перед тем как заняться любовью, мне казалось, что я не смогу ею насытиться, но испытав пятнадцать раз подряд, как орошает его горячее семя мою вульву, я сама подставляла ему свой нежный тыл,
Меня приютил англичанин из Иокогамы. От него пахло трупом, как от всех европейцев, и я долго не могла свыкнуться с этим запахом.
И вот, я умоляла его, чтобы он имел меня в зад, чтобы только не видеть перед собой его животное лицо с рыжими бакенбардами. Однако под конец я привыкла к нему и, поскольку он очутился у меня под каблуком, частенько заставляла его лизать себе вульву, пока однажды от спазма в языке он не смог им больше пошевелить.
Утешала меня одна моя подруга, с которой я познакомилась в Токио — и до безумия в нее влюбилась.
Она была прекрасна, как весна, и всегда казалось, что две пчелки присели собрать нектар на кончике ее грудей. Ублажали мы друг друга при помощи куска желтоватого мрамора, вырезанного с обоих концов в форме мужского члена. Мы были ненасытны в объятиях друг друга, обезумев, покрытые пеной, что-то вопя, мы яростно трепыхались, будто две собаки, которые хотят сгрызть одну и ту же кость.
В один прекрасный день англичанин сошел с ума, он решил, что он — сегун, и захотел отомстить микадо.
Его забрали, и я стала вместе со своей подругой шлюхой, пока не влюбилась в немца — большого, сильного, безбородого, с огромным и неистощимым членом. Он избивал меня, и я обнимала его, обливаясь слезами. В конце, совсем избитой, он подавал мне милостыню своим удом, и я наслаждалась, как одержимая, сжимая его изо всех сил.
Однажды мы сели на корабль, он отвез меня в Шанхай и продал там хозяйке публичного дома. Он ушел, мой прекрасный Эгон, даже ни разу не оглянувшись, оставил меня в отчаянии среди насмехавшихся надо мною женщин из публичного дома. Впрочем, они неплохо выучили меня своему ремеслу, но когда я накоплю достаточно денег, я уйду отсюда как честная женщина в открытый мир, чтобы разыскать своего Эгона, почувствовать еще раз у себя в вульве его член и умереть, вспоминая о розовых деревьях Японии.
И маленькая японочка, прямая и серьезная, удалилась, как тень, оставив Моню со слезами на глазах размышлять о хрупкости человеческих страстей.
Потом он услышал звучный храп и, оглянувшись, увидел целомудренно спящих в объятиях друг друга негритянку и Рогонеля, но оба они были чудовищны. Наружу торчала огромная жопа Корнелии, на которой играл пробившийся через открытое окно отблеск лунного света. Моня вытащил из ножен саблю и воткнул ее в эту груду мяса.
В зале тоже кто-то закричал. Следом за негритянкой туда вышли и Рогонель с Моней. Дым тут стоял коромыслом: только что сюда заявилось несколько пьяных и грубых русских офицеров; изрыгая грязные ругательства, они набросились на работающих в борделе англичанок, которые, не в силах перебороть отвращение к омерзительному внешнему виду этих солдафонов, наперебой бормотали свое В1оос1у или Оатпес!.
Рогонель и Моня понаблюдали чуть-чуть, как насилуют шлюх, а затем под всеобщую и совершенно головокружительную содомизацию вышли наружу, оставив безутешных Адольфа Терре и Тристана де Винегра, пытавшихся навести в своем заведении хоть какой-нибудь порядок и без конца путавшихся в подолах собственных платьев.