Одиночество
Шрифт:
— Не спросил ты меня, Петр Иванович, о Федьке. Ты про Листрата спросил, это точно. Я и сказал. А Федюшку ты не вспомнил, что ж мне болтать?
— Ты мне куры-муры не разводи! Ишь, куры-муры строит, седой черт! Коммунистом заделался! Ты говори, где Федька? — взвизгнул Афонька.
— Не знаю, — твердо сказал Кособоков.
Афонька размахнулся плеткой и ожег ею Кособокова.
— Скажешь?
— Нет!
Свист плетки опять прорезал синюю прозрачную тишину дня.
Кособоков стоял, торжественный
Сторожев трясущимися руками вынул револьвер, взбежал по ступенькам и, упершись дулом в живот Кособокова, глухо бормотал, брызгая слюной:
— Сволочь! Скрываешь? Сам найду, на твоих глазах кожу драть буду!
Кособоков мотнул головой. Сторожев с размаху ударил его рукояткой револьвера по голове, потом по животу. Старик, охнув, согнулся и тихо стал падать на землю, колотясь головой о ступеньки крыльца, пачкая их кровью.
Сторожев постоял, размахивая плетью, потом круто обернулся к отряду и приказал:
— Разноси!
Афонька хотел было вскочить в избу, но Сторожев перехватил его и, тяжело дыша, сказал:
— Все вверх дном перерыть, но чтобы Федьку найти! Без Федьки не показывайтесь, убью.
Афонька перемахнул через отраду в сад.
Федька лежал под соломой, и ему казалось, что нескончаемо длинно тянулись минуты, и эта страшная тишина беспредельна.
Солома колола лицо, мошкара забивалась в уши. Двигаться было нельзя, потому что каждое движение сопровождалось, как казалось Федьке, грохотом и треском. Кровь его бурлила, мутила сознание, и тогда в глазах делалось темно и сердце сжималось.
Потом сердце как бы переставало биться, и тишина наполнялась нестерпимым хрустом и шумом. Перед внутренним взором Федьки то доброе материнское лицо мелькало, то вставал какой-то давно забытый образ или обрывок чего-то виденного и пережитого; путались и бились мысли, гадливая мелкая дрожь поднимала тошноту.
В этой настороженной тишине, в бесконечном молчании ясного вешнего дня Федька услышал шаги людей.
Они шарили в кустах, заглядывали в постройки и шалаши, осматривали каждую рытвину и заросль, обошли сад, дошли до пруда и, наконец, натолкнулись на старый, слежавшийся соломенный стог.
Затаив дыхание, неестественно напрягая мускулы, так что ныло все тело, стиснув зубы, Федька слушал заглушенный соломой разговор.
— Разроем? — спросил один.
— Ну его к матери! Так пощупаем. Ежели тут, пискнет.
— Афонька!
— Ну?
— А может быть, и не было его?
— Дура ты тамбовская! Не было… Татарин-то чей?
Люди взобрались на кучу. Через миг стальное жало шашки прорезало слежавшуюся толщину соломы — около своей ноги Федька почувствовал ее холодное прикосновение. Федька сжался в комок и лежал с широко открытыми глазами, ничего не помня.
Шашки с шумом входили в солому, разрезали ее, вились около Федькиного тела, то проскальзывая мимо руки, то задевая волосы. Они, как змеи, извивались и окружали Федьку.
Голова у Федьки налилась огнем, челюсти онемели, тело помертвело.
«Не крикнуть, не крикнуть бы, — стучала мысль. — Не крикнуть бы, — кричало сердце, — не крикнуть бы, не выдать себя на растерзание, на страшную, дикую расправу, на смерть…»
И вот, когда мысль перестала работать и Федька стал погружаться в серый обморочный туман, в этот миг шашка прошла сквозь левый рукав, сквозь живое мускулистое мясо и глубоко вонзилась в землю. Потом, с силой выдернутая, очищенная соломой от крови, ушла снова наверх.
Нет, не выдал себя Федька, не крикнул.
Вне себя от бешенства, Сторожев избил Афоньку, поджег хутор и уехал.
Огонь пожирал избу, ригу и хлева, взметывались вверх языки пламени, когда Федька вылез из соломы.
Кособоков стоял неподалеку от пожарища.
Он был страшен в кровавом отблеске пламени. Капали слезы на землю, рыдания глухо вырывались из груди. Где-то в зелени деревьев глухо и беспомощно вопила Катерина, а кругом валялись клочки одежды, постели, разбитые горшки, столы и скамейки.
Кособоков увидел Федьку, повернулся к нему и сказал:
— Федя, дитятко, ты же седым стал! — И, припав к плечу мальчишки, старик зарыдал, вздрагивая плечами.
В этот миг Федька вспомнил мельника Василия Васильевича. Он перевязал раненую руку, проверил, заряжен ли револьвер, и пошел в Ивановку через кусты.
Светало, когда од постучался к мельнику. Василий Васильевич вышел и узнал Федьку.
— Иди, — сказал Федька, — молись, пока идешь, некогда мне.
Глава тринадцатая
Теплая, радостная шла весна.
Жирная, потная земля до отказа напилась вешними водами. По утрам стояли в полях тяжелые туманы.
Солнце приветливо улыбалось миру, ласкало землю.
Потянулась к нему молодая кудрявая трава, в голубом раздолье запел песню жаворонок, в лесу сосны и ели отряхивали с плеч зимнюю дрему, расправляли ветви и важно шумели.
Сладко пахло весной.
По утрам, когда розовая заря неровным отблеском ложилась на поля, страстными криками наполнялся лес, любовью и ревностью жил он.