Одинокое мое счастье
Шрифт:
Чтобы отвлечь их, я стал старательно тыкать рукоятью плети во все бесчисленные колдобины и каменья дороги, в ее ужасные укосы, по которым неизвестно как проходили вьючные лошади. Дорога была столь непригодной для передвижения, что просто не имела права дорогой называться. Я тыкал в нее плетью и бессчетно говорил прапорщику Беклемищеву:
— Убрать, засыпать, сровнять, спрямить!
Он столь же бессчетно отвечал мне уставным “Так точно!”, хотя я видел — ничего “точно” ему не было. Ему не было даже понятно то, о чем я говорю. Но из жалости я на него не злился. Я только видел, что исправить дороги невозможно. Но мне хотелось ее исправить, и я упрямо командовал:
— Убрать, засыпать, сровнять, спрямить!
— Так точно, так точно, так точно! — отвечал
Этак мы продвинулись на расстояние, когда Махара сказал:
— Дальше не пущу, ваше высокоблагородие!
Я поглядел на отвесы и расщелину. Они стояли перед нами, уже закрывая небо. Мы были столь маленькими, что сама возможность стрельбы по нам показалась смешной. Стылые недвижность и зловещест входа в расщелину превратились в множество отдельных пятен света и теней, играющих в массе древесных крон и как бы саму расщелину уничтожающих. Она в этих пятнах растворялась, сливалась с общей массой отвеса, и было немного странно — как же мы могли ее издалека видеть.
— Вот равно же следовало в Кусиян разок окунуться, и... — сказал я, имея далее сказать, что весь миф о нем развеялся бы.
Однако сама мысль о Кусияне, о его стылой недвижной и черной поверхности содрогнула меня, и слов я не досказал.
— Вы что-то скомандовали, ваше высокоблагородие? — спросил Махара.
— Только команду “Вперед!” — вскричал я в дурости, схожей с дуростью Раджаба во время мнимой его атаки наших позиций.
Махара запоздало вскинулся. А я пустил мимо него лошадь в галоп. Оба спутника мои в седлах едва держались на обыкновенном-то шаге. Любой иной аллюр был для них губителен. Потому я с первых же шагов остался в одиночестве и так в одиночестве достиг расщелины, миновал первые и теплые ее дерева вперемежку с колючими кустарниками и въехал в синий уплотняющийся сумрак многоэтажно сомкнувшихся вверху крон. Толстостволые деревья вместе со стенами расщелины резко взмывали вверх, так что про самые нижние еще можно было сказать, что они опирались о землю, про все последующие же само собой напрашивалось впечатление, будто они висят вдоль стен. Толстые и гладкие стволы походили на обнаженные женские ноги, а кроны — на многочисленные юбки, и я как бы оказывался под ними. Излишне говорить, что я несколько возбудился от такого необычного моего пребывания, вспомнил, уже казалось бы, исчезнувшую Наталью Александровну, последнее наше свидание и мое последнее обладание ею, оскорбительные ее слова. Я не удержался воскликнуть в ее адрес свое негодование, в целом, конечно, фальшивое, так как с того мига, с оскорбительных ее слов и до сей минуты она мне даже не вспоминалась. Я воскликнул, а голос мой с полуметра расстояния вернулся ко мне, словно я оказался замурованным.
Я остановил лошадь. Спутников моих не было слышно. Я подумал — если сейчас четники следят за мной, то непременно остановку принимают за мою нерешительность, и я не нашел ничего иного, как спешиться, присесть на ближайший камень и достать блокнот.
— То-то будет картина моим робким спутникам! — в несколько искусственном спокойствии сказал я, и слова “робкие спутники” употребил намеренно, полагая их словами из словаря поэтов лермонтовской поры. — Будет им картина из альбома князя Гагарина: “Бывалый кавказец в виду абреков пишет письмо невесте”.
Напоминаю тем, кто про этот альбом запамятовал, — в сороковых годах прошлого века, то есть именно в лермонтовскую пору, участник Кавказской войны князь Гагарин исполнил большую и подлинно талантливую серию рисунков с изображением эпизодов войны, портретов, видов гор, бытовых сценок из жизни местных народов и наших солдат. Мне всегда доставляло удовольствие смотреть этот альбом в гимназической библиотеке. И сейчас я был бы совсем не прочь знать о наличии в этом альбоме той сценки, которую я намерился собой изобразить.
Я вытащил блокнот, а лошадь моя подняла голову, вся собой устремилась в глубь расщелины и заржала. Я обмер и прежде, чем успел подумать о каком-нибудь нашем обозе, уже успел сунуть блокнот в планшетку, а потом еще успел
— Какого черта! — закричал я на прапорщика Беклемищева.
Я закричал на него в том смысле, что давно следовало бы ему эти кусты, по сути являющиеся ловушкой, вырубить. То есть и сейчас я сначала был весь в службе, а уж потом, извините, — тыльной частью своей на колючках.
Боль от колючек едва не заставила меня охнуть. Я бы и охнул, если бы не спохватился своего крика, если бы следом не сообразил о том, как я сейчас гляжусь — это после великолепного-то гагаринского рисунка о бывалом кавказце, пишущем в виду абреков письмо невесте. Но более всего меня задело представление о том, что сейчас на меня таращатся четники, те самые абреки. Они таращатся, потому что не верят, какая удача им свалилась. Они рот разинули от такой удачи и забыли, что им надо просто заскочить мне за спину и ятаганом снести мою дурную башку. Это представление, разумеется, подвигло меня к действиям. Я смолк и без раздумий откинулся на спину, единым махом выдернул провалившуюся ногу, а затем вскочил. Что уж там при сем затрещало — колючки ли, несчастные мои штаны, сами ли тыльные части — о том думать мне не было времени. Я даже не стал ощупывать себя, проверять, насколько целы мои тыльные части. Да и что было проверять. Они сами дали знать о себе, лишь я шевельнулся. Я почувствовал побежавшую и пропитывающую подштанники кровь. Но я весь устремился слухом в густую тишину расщелины. Абреки, то есть четники, были сейчас для меня повсюду — и рядом разевали рот от свалившейся удачи, и стремительными перебежками приближались, и, пожалуй, уже вязали руки моим незадачливым спутникам. Я подумал, как бы не забыть считать мои выстрелы, чтобы последнюю пулю оставить себе.
А лошадь опять вскинула голову. На этот раз она учуяла моих спутников. Они вышли из-за поворота спешенные. Я махнул им стоять. Знака моего они не увидели и еще на подходе, скрывая свой конфуз, преувеличенно разахались:
— Да Борис Алексеевич, да господин капитан, да разве же можно так рисковать!
Я едва не в конвульсии от охватившей меня ярости пригрозил им кулаком. Они поняли, как по команде присели и юлой завертелись на месте в надежде увидеть и выстрелить первыми.
— Едрическая сила! — прошипел я им словами Самойлы Василича.
Мне стало как-то по-мальчишески злорадно, как-то подловатенько хорошо. Я даже залюбовался ими, вертящимися от страха, и подумал про себя как про человека, от которого во всем зависит их жизнь. “Вот! — подумал я. — Если сейчас меня убьют, они непременно погибнут! — И с тем еще подумал: — Ну стоит ли вот так жить, как живут они? Ведь хоть сколько-то надо быть готовым ко всему в жизни!” И себя я видел готовым, а их нет.
Я их такими увидел, и девать мне их стало некуда.
— Не обучены-с! — сказал я.
Иных не было. И с такими мне сейчас предстояло принимать бой. Я захлестнул повод за куст, махнул спутникам своим не вертеться средь дороги, а спрятаться и в несколько прыжков сменил место, перескочил вперед, на противоположную сторону дороги, за большое с большими корневищами дерево. Стрелять отсюда оказалось неудобным. Я перескочил еще вперед, за большой камень, а от него — за другой, на прежнюю сторону дороги. При этом я немало покряхтел от своих многочисленных и так называемых ран, а уместившись за камнем, пощупал их на предмет, не проступила ли кровь сквозь штаны, увидел, что проступила, и поморщился, представляя Леву Пустотина да и вообще всех — то-то им будет потайной потехи: командир на ежа сел!