Одинокое мое счастье
Шрифт:
— Ничего, ваше высокоблагородие! Но ехать вам самим туда не надо! — сказал Махара.
Подобные дела были в ведении прапорщика Беклемищева, и действительно, следовало послать в лес его. Но игнорировать просьбу Иззет-аги и тем более пренебрегать данным словом было просто из рук вон.
— Надо! — сказал я.
— Возьмите конвой, ради Бога, ваше высокоблагородие! — опять сказал Махара.
Как и вчера, я отказал в конвое.
— Тогда прикажите взять гранаты! — сказал Махара.
Это оружие — ручные гранаты, или гранаты, предназначенные для метания вручную, без артиллерийского орудия,
— Что тебе, рядовой, вечно мерещится? — фыркнул я на Махару.
Здесь доложили о прибытии обоза из Артвина.
— Едва дотянули до казаков — как он хлынет! — сказал про дождь старший обоза.
Под казаками он разумел последний перед нами казачий пост на дороге. Обоз привез почту. Мне пришли два письма — от сестры Маши и от Ксенички Ивановны. Скреплены они были канцелярской скрепкой, и к ним приложилась записка от Паши, от поручика Балабанова, адъютанта полковника, то есть генерал-майора Алимпиева, с приветами от всех батумцев и пояснением, что письма в Артвин переправляет именно он. На конверте Маши тоже была прикреплена бумажка с батумским адресом, подписанным Ксеничкой Ивановной, из чего я понял, что письмо пришло сначала в госпиталь. Это была первая мне почта сюда. И сказать, что я обрадовался, было бы мелко. Я взволновался — особенно взволновался письму Ксенички Ивановны. Но я взволновался как-то не радостно, а тревожно, будто увидел причиной ее письма ко мне письмо сестры Маши. Пришло в госпиталь письмо Маши, и Ксеничка Ивановна была вынуждена, отправляя его в Батум, написать свое письмо.
— Ну да, — сказал я с ревнивыми и болезненными ударами сердца. — Кабы не Маша, то ничего бы вы не написали мне, Ксеничка Ивановна!
Я так сказал. Но я в это не поверил. Я поверил в то, что Ксеничка Ивановна пусть робко, но написала мне в противовес своему жестокому заявлению о том, что не любит меня. Она долго мучилась и никак не могла найти возможности исправить свою жестокость — а тут письмо моей сестры Маши! Превозмогая себя, ненавидя себя, но и любя себя за свою справедливость, она написала несколько строк, робких, но более правдивых, нежели то ее жестокое заявление.
Вот так у меня вышло — без любовного восторга, без нетерпения, без всего того, что обычно должен бы проявить человек в моем положении. Вышло только с описанным чувством тревоги и ревности и ожидания какой-то беды, так что более захотелось просто держать письма в руках, более знать о них, но не читать. Верно — любить я не умел.
А прочитать письма сразу у меня и не вышло.
Отдохнувший за ночь в казачьем посту обоз я приказал загрузиться ранеными и тотчас отправиться обратно. Потом у меня
Зная предстоящее, мы поехали натощак. И застали мы картину несколько неожиданную. Аскеры были хотя и наспех, но захоронены нашими солдатами еще в марте. Однако могила сейчас была разворочена — и совсем не лисами или шакалами, как уже случалось по причине малой глубины могил. Она была разворочена посредством лопат. Трупы были разбросаны, некоторые раздеты. И каждому в срамные места или в провалы ртов были воткнуты прутья со свежими листками бумаги. Толпа в два десятка аульчан, мучаясь от запаха, сидела поодаль могилы. При нас все они встали.
— Вот такое дело, господин капитан! — показал на могилу Иззет-ага.
Я молча спешился, пренебрегая репутацией, ткнул нос в платок и подошел к трупам.
— Это что за бумажки? — спросил я прежде всего.
Иззет-ага длинным прутом выковырнул одну. Я увидел начертанный углем восьмиконечный православный крест.
— Чьих рук дело? — спросил я Иззет-агу.
Махара перевел. Аульчане взволновались. Иззет-ага махнул им молчать.
— Вот это, — показал он на крест, — никто из нас делать не может!
— Такой кривой крест из нас тоже никто делать не может! — буркнул Махара после перевода слов Иззет-аги.
Я же после его бурчания вдруг увидел, что нижняя перекладина креста опущена не слева направо, как то положено, а наоборот. Такая ошибка ничего не значила. Ее вполне мог сделать каждый православный. Но я уже видел, что здесь имеет место чья-то обыкновенная провокация, то есть даже не чья-то, а известно чья. Я только возмутился бессовестности и жестокости этой провокации. Потому я воспользовался ошибкой при изображении креста. Я вынул из планшетки лист бумаги и карандашом жирно нарисовал крест так, как положено.
— Вот, Иззет-ага. Вот так рисуют крест православные! — я даже обвел кружком нижнюю перекладину. — И смотрите, как он нарисован у вас!
Иззет-ага понял меня с полуслова. Я полагаю — так он и без меня обо всем догадался. Он молчал. Я позвал прапорщика Беклемищева и велел составить об увиденном подробный акт. Прапорщик Беклемищев привычно сгорбился, подогнулся и было кинулся приказание исполнять. Зная, что все исполнение приказа у него выльется в бестолковую беготню до самого вечера, я остановил его, дал бумагу и продиктовал пункты, которые он должен отметить в акте. Потом я как можно дружелюбнее, но и недвусмысленно твердо обратился к Иззет-аге.
— Иззет-ага, — сказал я. — Еще раз прошу тебя взять заботу об останках. Необходимую оплату за работу я произведу. Мой офицер сейчас составит документ, который будет доведен до главнокомандующего армией и наместника государя-императора. Виновные понесут суровое наказание. Тебе следует подписать этот документ в качестве очевидца злодеяния.
Иззет-ага продолжал молчать. О чем он думал, я сказать не мог.
— Прости, уважаемый Иззет-ага, у меня много иных дел, и я должен уехать! — едва сдерживаясь, сказал я. — Но я настоятельно прошу тебя подписать документ в качестве очевидца. От этого будет зависеть успех поиска злодеев!