Одинокое сердце поэта
Шрифт:
И был уголок самый сокровенный, куда Прасолов приходил один — любил приходить один — у железнодорожного моста через реку Черная Калитва меж Россошью и Морозовкой. Здесь в весенние теплые дни он подолгу наблюдал, как, примедлив тяжелый бег колес, сквозь мостовую арматуру двигались поезда. Позже — «Скелет моста ползучий поезд пронзает, загнанно дыша…»; путь верстался во все концы, мелькали на вагонах таблички-названия знаменитых городов, славянских и иных столиц, — широк, действительно, широк был простор родной страны.
А высокую небесную синь белыми, на глазах удлиняющимися стрелами
И снова, откуда взявшись, плыли над головой облака, похожие на тройку пегих, появлялись всадник на белом коне и тот странный белый корабль. И, быть может, снова поднималось знобкое, горячее жжение — как в детстве — «оторваться от земли на планере, на самолете, на воздушном шаре».
В лето 1950 года, за курс до окончания училища, группе выдалась поездка в Каменную степь, километров за полтораста от Россоши. Тогда-то, в двадцать лет, Алексей увидел Дон — впервые по-настоящему его почувствовал. У Белогорьевской, близ Павловска, переправы Дон не широк. Но везде широк и глубок иным: древнейшая река человечества, где мирно или чаще враждебно пересекались пути стольких племен, народов, где разворачивались великие сечи и мятежи, где дано было взойти великим именам и великим глаголам от «Слова о полку Игореве» и «Задонщины» до «Тихого Дона», где все дышало и дышит памятью, кровью и вечностью, — при таком чувствовании географически обозримый Дон являл историческую бесконечность.
Пришлось долго ждать парома. А когда погрузились и паром медленно двинулся на стремнину, Прасолов увидел вдруг в глубине желтовато-серой воды полуторку. И еще полуторка, железный понтон, баркас, лодки, брички, колеса автомашин. И каски, каски… Похороненная на речном дне война, а похоронки — у солдатских вдов. И довоенные фотографии погибших — у солдатских вдов. А сами погибшие — чьи, чьи на дне, на пятиметровой глубине донской воды? Для молодого поэта увиденное было, как погружение в небытие, загляд в живую гибель, и впервые — он чуть не задохнулся.
Много позже, в 1988 году, московский «Современник» издаст необычный, строгий сборник. В горизонтальном овале на суперобложке — три слова: «Алексей Прасолов. Стихотворения». Черно-белый фон. Как бы в мировом пространстве, среди снега и зимних вод — одинокая лодка и одинокое, нагое дерево, вырванное с корнями, то ли парящее в воздухе, то ли впаянное в воздух.
Две краски, черная и белая, контрастные, как ночь и день, определяют фон и настроение всей книги, они словно бы перетекают с суперобложки и переплета на форзац, где изображена земля, сплошь изрезанная оврагами, а у горизонта, может, под ветром, может, от собственной внутренней скорби тревожно клонятся долу редкие деревья.
Стихотворениям предпослан портрет, достаточно условный: поэт, взрастающий из земли, — как эти всполошенные ветрами деревья, под одним из которых он, лежащий, в свободном раздумье, и корневая система которых открыта — как тревожная система органных труб.
Изобразительный мир, столь созвучный миру поэтическому, заключен в рамки, но он рвется из рамок, ему
Видим поле, мать с ребенком, арбу и лошадь; видим довоенную деревню и деревенское: плетень, колодезный журавель; видим мальчика, лежащего в хлебах, — прямая иллюстрация прасоловского: «Когда созреет срок беды всесветной».
Вызрел, полыхнул тьмою и пламенем страшный час. И деревенская девочка бежит через поле, вскинув испуганное, гримасой страха искаженное личико на низко летящие самолеты с черными крестами. И ребенок, и мать отчаянно, разлучно прижимаются к мужчине, родному человеку, по всему видать, уходящему на фронт. Что ждет его? Может, и его примет небывалый прежде иконостас — портретный солдатский мартиролог — не в избе, а на необозримом российском пространстве, на фоне овражистой земли. Потрясает полевая дорога возвращений, неисчислимо, словно похоронками, устланная фотографиями не вернувшихся с войны, и ребенок в море одуванчиков; воздушно-легки одуванчики, но густой разброс фотографий-похоронок — начало безотцовской, сиротской судьбы. Война уходит и остается: сожженная деревня, старуха на пепелище, остов печной трубы. Дом можно построить, а с фронта непришедших — не вернуть. И снова пронзающий душу и память разворот — дети войны на пнях порубленных деревьев… вырубленное поколение. Как дитю передать ток срубленного дерева, как на гибели взойти жизни?
Художник Станислав Косенков словно бы стоял с Алексеем Прасоловым на ивановском, в хлебах, полевом увале, у морозовского большака, на той жуткой донской переправе, откуда видно было во прахе войны, лежащей на мутном дне, трагический июльский день сорок второго, тягостный для глаз музей-утопленник.
В жизни они никогда не встречались. Но — дети одного времени, одной беды, одной родины — встретились чуткими, помнящими душами. И их объединенные слово и звук, цвет и линия — как родные.
Ранняя рукопись
В анкете при вступлении в Союз писателей СССР в графе «Начало литературной деятельности» Алексей Прасолов укажет год — 1949. В осенний дождливый день того года он передаст невзрачную ученическую тетрадь со своими стихами молодому, на шесть лет его старше журналисту Борису Стукалину, незадолго перед тем назначенному в Россошь редактором районной газеты «Заря коммунизма». Название этой газеты не раз менялось, она побывала и «Сталинской искрой», и «Ленинской искрой», пока не закрепилось расплывчатое, общепризывное — «За изобилие».
Позже Стукалин пройдет большой журналистский и издательский путь, станет союзным министром печати, а еще, что важнее, собирателем поэтических имен и страниц родной земли, чутким на литературные дарования, радеющим за них. Он подготовил к изданию творческое наследие своего друга — поэта Василия Кубанева, с которым до войны работал в острогожской районной газете «Новая жизнь» и который подавал надежду стать неповторимым явлением отечественной поэзии, однако угас в раннем, едва задвадцатилетнем возрасте. Но и то, о чем успел сказать Кубанев в свои двадцать, иным не поднять и за всю жизнь. Стукалин открыл Кубанева всесоюзному читателю.