Одиссея последнего романтика
Шрифт:
Иван Иванович живет довольно далеко от места, где помещается редакция «Сына отечества». Он вообще не любит Петербурга, хоть и живет в нем теперь, хоть и проживет, может быть, долго, — и в самом Петербурге основался в такой стороне его, которая лежит к Москве или «тянет» к Москве, употребляя выражение наших старинных юридических актов. «Все как будто к Москве ближе», — говорит он с улыбкою тем, которые жалуются на дальность расстояния его Гончарной улицы. В сущности, впрочем, не одна привязанность к Москве и вражда к Петербургу причиною тому, что он предпочитает Гончарную улицу другим улицам Петербурга. Стоит он в нумерах {283} и, несмотря на то, что платит втридорога, простоит в них, вероятно, долго. Почему именно — я когда-нибудь расскажу в подробности читателям, если они найдут интерес в знакомстве с моим героем. Покамест скажу только то, что номера эти, содержимые каким-то новгородским
Когда я вошел, меня встретил почтенный хозяин Ивана Ивановича, с красными, вероятно от постоянной чувствительности, глазами, и с каким-то чухонским шепелянием в языке напевал, сидя на диване и царапая большим пальцем по струнам отличной гитары Ивана Ивановича:
Не годится Так стыдиться В любви, в любви нам нет стыда,—сильно ударяя на окончания возвратных голосов и давая их чувствовать — что вот-де они какие… Иван Иванович стоял у окна спиною к дверям и смотрел… Вероятно, на каланчу Каретной части, ибо не на что более смотреть на Гончарной улице. Заслышав мои шаги, он оборотился, Демьян Арсентьев тоже встрепенулся, бросил гитару и, по своему любезному расположению ко всегдашней чувствительности, умиленно осклабился, здороваясь со мной, и с какой-то осторожностью стал складывать мое пальто и бережно класть его на стул, как будто боясь, чтобы оно не ушиблось…
— Что вы это, Демьян Арсентьевич, пели? — спросил я после обычных здорований с ним и с Иваном Ивановичем.
Демьян Арсентьич, вместо ответа, опять умиленно осклабился, непосредственно затем подошел к столу-косячку, стоявшему в переднем углу, бережно приподнял стоявший на нем графин, налил содержавшегося в нем в рюмку — причем я заметил в руках его некоторое дрожание — и, поднося мне, произнес лаконически:
— Водочки-с!
На отрицание мое он только покачал головою с добродушнейшим сожалением — и выпил сам. Процессом этого выпивания им водки мы всегда наслаждаемся с Иваном Ивановичем. Горло, что ли, у него так устроено или другое что, только водка не проходит к нему прямо во внутренность; предварительно она им еще смакуется и бурчит у него во рту.
— Вы говорите, что он пел? — отвечал Иван Иванович. — Известно что: не годится… как, Демьян Арсентьич?..
Демьян Арсентьич крякнул, сел на диван и опять стал бряцать на гитаре…
— Правду говаривал мне мой приятель Д., — продолжал Иван Иванович, — про семиструнную гитару, что она отличный инструмент на купеческих свадьбах: как ни ударь — все аккорд выходит. Вот послушайте, Демьян Арсентьев под один и тот же аккорд выкликает голосами разными.
— Что это вы нынче злобитесь на свою приятельницу? — заметил я. — Вы вообще что-то выглядитезлобно.
Я нарочно употребил слово выглядите,чтобы подразнить Ивана Ивановича, который терпеть его не может, — но на этот раз он не обратил ни малейшего внимания на неприятный ему термин.
— Кто? я нынче злобен? — ответил он. — Я злобен? — и Иван Иванович подошел ко мне очень близко. — Да я нынче, напротив, доволен, бог знает как доволен, — продолжал он, — всем доволен, решительно всем, бряцаньем Демьяна Арсентьевича и каланчою Каретной части… Со мною редко бывает, что было сегодня, — по крайней мере, давно этого не бывало.
— Что, что такое? — спросил я с невольным любопытством, зная, что в самом деле многое нужно для того, чтобы совсемрасшевелить Ивана Ивановича, хотя и очень немногое и очень неважное может расшевелить его наполовину, — привыкши верить в его искренность и, стало быть, верить ему на слово, привыкши дорожить в нем теми минутами, когда он вполне доволен или чересчур недоволен.
— Что я? — сказал Иван Иванович. — А вот что!..
Он схватил со стола-косячка лежавшую на нем книгу, я даже не успел и взглянуть, какая это книга, сел на диван подле продолжавшего неумолчно бряцать Демьяна Арсентьевича, положил книгу на сафьянную подушку и начал читать своим лучшим и редким, именно тихим и вместе страстным топом:
Осень землю золотом одела, Холодея, лето уходило, И земле, сквозь слезы, улыбаясь, На прощанье тихо говорило. Я уйду — ты скоро позабудешь Эти ленты и цветные платья, Эти астры, эти изумруды И мои горячие объятья. ЯИван Иванович сел ко мне боком, читая эти стихи и весь искренно отдаваясь им. Когда он оборотился, лицо его горело. Демьян Арсентьев, во время чтения оставивший бряцание на гитаре, по окончании промолвил только:
— Э! отец!.. Вот у меня какой отец — истинно отец! Денег надо? к кому? к отцу… Ну и даст.
Затем он направился к столу-косячку. Прочитанные стихи действительно поразили меня.
— Что? — начал Иван Иванович, вперяя в меня тихий и мягкий взгляд. — Понимаете ли вы, — и взгляд его мгновенно оживился, — понимаете ли вы, — продолжал он, — что струею свежего, совсем свежего воздуха брызнули на меня эти стихи…
Я еще несколько не доверял своему впечатлению, относя долю его к глубоко симпатическому чтению моего приятеля. Я взял у него из рук книгу, прочел стихи молча: впечатление то же.
— Несколько капризно! — заметил я. — Вредит, если вы хотите, еще то, что лето у нас среднего рода, а зима женского, — как вредит, пожалуй, лермонтовской переделке известного гейневского стихотворения то, что сосна и пальма женского рода {285} . Но действительно свежо, оригинально — и обаятельно…
— Ну и капризность-то самая, — прервал меня Иван Иванович с тем же одушевлением, — похожа ли на чью-нибудь чужую капризность? хотя бы, например, на фетовскую?.. А вот на это что вы скажете, послушайте-ка.
И Иван Иванович прочел из той же книги, особенно рельефно выдавая некоторые стихи:
Над озером тихим и сонным, Прозрачен, игрив и певуч, Сливается с камней на камни Холодный железистый ключ. Над ним молодой гладиатор, Он ранен в тяжелом бою, Он силится брызнуть водою В глубокую рану свою. Как только затеплятся звезды И ночь величаво сойдет, Выходят на землю туманы, Выходит наяда из вод. И к статуе грудь прижимая, Косою ей плечи обвив, Томится она и вздыхает, Глубокие очи закрыв.. И видят полночные звезды, Как просит она у него Ответа, лобзанья и чувства И как обнимает его. И видят полночные звезды И шепчут двурогой луне, Как холоден с ней гладиатор В своем заколдованном сне. И долго два чудные тела Белеют над спящей водой… Лежит неподвижная полночь, Сверкая алмазной росой. Сияет торжественно небо, На землю туманы ползут, И слышно, как мхи прорастают, Как сонные травы цветут. Под утро уходит наяда, Печальна, бела и бледна, И, в сонные волны спускаясь, Глубоко вздыхает она. {286}