Однофамилец
Шрифт:
– И что? Как он?
Кузьмин неопределённо пожал плечами.
– Простите, Павлик, вы, конечно, не обязаны мне отчитываться, - она помедлила, ожидая возражений, но Кузьмин молчал. Щёки её неровно покраснели, она сглотнула и продолжала твёрдо: - Как вы понимаете, Павлик, я имею некоторое право интересоваться, всё это касается и меня.
– Да я не потому, - сказал Кузьмин и попробовал, осторожно обходя связанное с Лазаревым, передать их разговор, те чувства жалости, и восхищения, и удивления, которые вызвал у него Лаптев, и душевную путаницу от противоречивых его суждений.
– И это всё?
– холодно спросила Аля.
– Вы что же, собираетесь простить
В самом деле, почему в душе его не осталось ненависти к Лаптеву, исчезла мстительность? Куда она делась? Он виновато посмотрел на Алю. Но всё же Лаптев согласен выступить, сообщить о Кузьмине, предоставить ему слово, нет, он не вредный старик, он, вообще-то, мог послать Кузьмина подальше со всеми претензиями.
– Значит, вы, Павлик, решили не портить с ним отношений, - вывела Аля.
– Он за вас словечко замолвит, и дело с концом, ему можно ни в чём не каяться. Ай да Лаптев, ловко он откупился. Взаимно выгодная сделка, оба вы с прибылью, оба...
– Да вы что, сговорились?!
– взорвался Кузьмин.
– Какая ещё сделка? Не желаю слышать.
– Придётся! Нет уж, Павлик, я ведь и вас щадить не стану...
– Белое лицо её затвердело, стало гладкое и холодное, как кафель.
– Так что не надо. Переоцениваете вы Лаптева, практически не у дел он. А себя вы недооцениваете... Вы-то уж не студентик, чего вы боитесь? Не сможет он нынче повредить, не укусит, откусался, - она наклонилась, приблизилась лицом, так что глаза её расширились, и там, в чёрной глубине, колыхнулась скопленная годами ненависть.
– Его сейчас бить, сейчас, не вдогонку за гробом, а пока ещё на коне, на трибуне!.. Вывернуться хотел? Прикинулся беспомощным. Понадеялся, что мы отпустим грехи за давностью. Нет уж! Я хочу посмотреть, как он будет извиваться!
– Послушай, Аля, зачем ты так?
– И не просите, Павлик! Да как у вас язык поворачивается, самолюбие где ваше? Забыли, как он глумился над вами? Вы что думаете, он заблуждался? Как бы не так. А что он сделал с папой? За что он его из института вышвырнул? Разве это справедливо было? Если бы не он, отец, может, жил бы ещё. И у меня вся жизнь наперекос... Знали бы вы, как он при всех, сияющий, награждённый... Я привела отца, а Лаптев при всех его придавил каблуком... Меня, дочери, не постеснялся! Это я только теперь понимаю, какие муки отцу, что такое при мне... Почему это я прощать должна? Где это сказано? Да я и права не имею прощать, перед отцом своим не имею.
– Может, через столько лет и Лев Иванович...
– Он - да, он мог простить, а я не имею права. А вы, как вы, Павлик, могли за счёт папы сговориться... Он так в вас верил... Павлик, вы знаете, он до последнего дня ждал, что вы вернётесь. Он писал вам, помните, несколько раз, а вы даже не ответили. У него была договорённость, что вас возьмут в университет...
Совершенно верно, приходили письма. Кажется, он получил их с опозданием, то ли уезжал, а может, его уже перевели в Заполярье.
А здесь, оказывается, ждали его. В полутёмной квартирке Лазаревых, на Фонтанке, окна на набережную, первый этаж. Там были сводчатые потолки, толстые стены и широченные подоконники, на которых стояли бутылки с луковицами.
... Он приехал в первую в жизни командировку. Полный чемодан трофейных реле и связка воблы. Когда в гостинице сказали, что мест нет, он долго не мог понять - у него же командировочное удостоверение, он приехал по государственным делам!
У Лазаревых он прожил больше месяца. Сидел в лаборатории, снимал характеристики реле. Спасибо, что разрешали. Выпросил за воблу. Возвращался
Аля стелила Кузьмину постель в своей комнате, сама она спала в столовой, рядом с отцом, на коротком диванчике.
– ...Жарков, его ученик, получил кафедру и обещал вас взять. Вы, Павлик, могли поначалу жить у нас. Мы всё продумали. Я была уверена, что вы вернётесь к математике...
Перед сном они шептались в ванной. Большая ванная комната с красной колонкой была превращена в кладовку. В эмалированной чаше ванной лежала картошка, у стен стояли доски, сушили дрова. На синих изразцах повторялись домики с острой крышей, из каждого выходила девушка. И в комнате печь была изразцовая, он до сих пор помнил ладонями её скользящую теплынь.
– Ты помнишь, какая была у вас печь, изразцы?
– сказал он.
Аля сбилась, замолчала.
– Зеленоватые, фигурные, - растерянно подтвердила она и закрыла глаза, вспоминая. Лицо её потеплело. Она спросила, помнит ли он, как они прощались. Он не помнил.
Она вздохнула.
– Как вы мне нравились, Павлик! Вы говорили мне такие слова, - она удивлённо засмеялась.
– Хорош был гусь.
Было завидно, что вся эта сцена прощания, наверное, сейчас стоит у неё перед глазами, и там он, молодой, чубатый, в длиннополом старомодном плаще. Он же ничего увидеть не может, для него всё забылось, пропало.
– ...Я и на математический пошла, чтобы утешить отца. Я думала, что мы с вами, Павлик, будем вместе... Будем работать...
Она перебирала свои мечты без грусти, иногда покачивала головой, как над забытыми детскими игрушками. А Кузьмин пытался прикинуть, каким он тогда представлялся ей: уже взрослым, настоящим мужчиной, приехал откуда-то с Севера, хвастал, наверное, строганиной, тузлуком, северным сиянием. Талантливый, но легкомысленный, не знающий себе цены, - это отец напел ей.
Спустя столько лет и вдруг узнать, что кроме той жизни, какую он вёл, где-то существовала другая его жизнь, которую кроили, рассчитывали, обсуждали, и эта несостоявшаяся судьба его, оказывается, как-то влияла на поступки людей, о которых он и забыть забыл...
Выходит, не то что "если бы да кабы" или "допустим-предположим", а для него всё было заготовлено впрок, колея проложена, и, не закрутись он тогда на Севере, приехал бы в Ленинград, и Лазарев доломал бы его поступить в аспирантуру.
Словно бы развернулся перед ним пожелтевший проект его собственной жизни, случайно не осуществлённый. Не эскизный, а детальный, где всё размечено - аспирантура, защита кандидатской, работа на кафедре, предусмотрена и докторская, и работа по НИСу, лекционные часы, денежки... Только сейчас он стал понимать, какую жизнь он потерял, совсем иную, чем он вёл, - вдумчивую, глубокую, плотно заполненную трудом, наедине с бумагами, книгами...