Огарки
Шрифт:
Усаживаясь в кресле около стола на авансцене, он проделал какую-то мимическую сцену, вызвавшую новый смех.
Затем он принял в кресле шаблонно-водевильную позу, побарабанил пальцами по столу и, обращаясь к публике, заговорил.
Сначала это было несколько фраз из его роли, но потом артист начал приплетать к ней «отсебятину», и, наконец, из уст его полилась речь, ничего общего с «чеховским» водевилем не имеющая.
— Милостивые государыни и милостивые государи! — говорил он. — Позвольте в краткой, но беспристрастной форме сообщить вам дух и направление современной
Публика заинтересовалась.
Чтобы лучше слышать, сидевшие в задних рядах встали и сгрудились к передним рядам.
Наконец, всем стало ясно, что артист экспромтом пародирует важное административное лицо. Жалобы дачника заменены были жалобами администратора, в которых сквозила давно всем известная история о «шишках и сошках».
Со сцены говорил как бы губернатор, внушающий обывателям в мягкой канцелярской форме свои предначертания. Физиономия его то сжималась в кулак, то разжималась, глаза вращались, а указательный палец, плавно двигаясь, грозил.
Публика хохотала.
— М-мы, — говорил он жирным генеральским баском, — мы, сановники, стоим в центре, находимся, так сказать, в водовороте жизни, мы кипим, но тем не менее не забываем и о вас, скромных тружениках, обитателях «окраин», мы интересуемся также и вами: м-мы — следим…
— Хо-хо-хо! — гремела публика.
— Конечно, мы готовы сделать все для вашей самодеятельности, но только в известных гр-раницах! В известных, так сказать, р-рамках! Д-да-с! Мы стоим за прогресс! Н-но… чтобы под боком у меня действовали злонамеренные лица?.. Чтобы под носом у меня была Женева? — Э-того я н-не потерплю! Н-не допу-щу! Очищу!..
Глаза Казбар-Чаплинского совсем вылезли из орбит, указательный палец двигался удивительно эластично и внушительно.
— Посмотрите на мой палец! — воскликнул «сановник». — Он движется, а вся рука и даже самая кисть — непоколебима: так движется палец только у тех, кто самой природой предназначен в губернаторы!..
Публика вслед за ним начала проделывать это «губернаторское» телодвижение, и оказалось, что никто не мог грозить пальцем так внушительно и с соблюдением полной неподвижности руки, как это умел делать «губернатор».
Поднялся хохот.
А Казбар-Чаплинский не унимался.
Скоро весь театр был охвачен гомерическим смехом: смеялись все до одного человека, все сторожа и лакеи, все находившиеся за кулисами, все хохотали, как сумасшедшие, плакали от смеха, хватались от боли за бока.
Наконец, он только молча показал публике палец.
Началась буря смеха, стонов, криков: «Браво, спасибо! Довольно!»
Во время исступленного рева публики и был опущен занавес.
Когда публика успокоилась и занавес подняли, на сцену из-за кулис медленно вышел человек, одетый и загримированный очень странно: хрупкая, тщедушная фигура облечена была в поддевку с чьих-то богатырских плеч, на ногах громыхали огромные мужичьи сапожищи, накладная полуаршинная борода и наклеенные косматые брови скрывали почти все его маленькое, с кулачок, личико, — перед публикой был мужичок с ноготок, борода — с локоть.
Сапоги его гремели, спадая с ног, и можно было опасаться, что
Но человек благополучно дошел до рампы, встал в трагическую позу, скрестил руки на груди, сдвинул свои невероятные брови и мрачным, режущим уши голосом начал:
Под бр-роней с простым набором, Хлеба кус жуя, В жаркий полдень едет бором Дедушка Илья.Литератор Сам-Друг-Наливайко (ибо это был он) читал монотонно, и все-таки в его чтении подкупала необыкновенная любовь чтеца к этому стихотворению. Он читал — и всем существом своим испытывал наслаждение. Стал понятен и его странный костюм: он загримировался «Ильей Муромцем».
И видно было, что стихи эти, столь прочувствованные чтецом, относились им непосредственно к самому себе:
Все твои богатыри-то. Значит — молодежь!.. Вот без старого Ильи-то Ка-ак ты проживешь?Резким голосом бросал он кому-то укоризны, повернувшись в ту сторону, где, по его мнению, было здание оставленной им редакции.
Публика заинтересовалась чтецом. Этот человек, много поработавший для жизни, много выстрадавший и уже сходящий со сцены, говорил теперь свое последнее, невольно укоризненное слово «публике», которая каждый день читала его всегда ядовитые и злые строчки и никогда не знала живого, доброго человека, болевшего о чем-то душой своей.
И, глядя на него, вспоминались его резкие, коротко брошенные слова: «Восьмидесятые годы… семь лет Якутии… крушение идеалов и пьянство»…
Погружаясь в жизнь огарческую, он еще не терял какой-то надежды уйти навстречу новым скитаниям.
Душно в городе, как в скрыне, Только киснет кровь! Государыне-пустыне Поклонюся вновь!Богатырь в пояс поклонился публике, потом выпрямился, растопырив руки, и завопил своим оригинальным, режущим слух голосом:
Снова веет воли дикой На меня простор! И смолой и земляникой Дышит темный бор.Грянули дружные аплодисменты, а «Илья Муромец» пятился задом за кулисы, грациозно, как будто всю жизнь свою пожинал лавры на сцене. Только борода его с одного боку отклеилась, да сапоги чуть-чуть не остались на сцене.
После него вышел адвокат Ходатай-Карманов и прочитал стихотворение «Сумасшедший». Для вящего сходства с умалишенным он вышел в больничном колпаке и горячечной рубашке, что было уже излишним: Ходатай-Карманов так был пьян и взъерошен, что и без того мог походить на сумасшедшего.