Оглядываясь назад
Шрифт:
Когда я с погоста смотрю на темную дачу — «на том берегу» — мне хочется всегда говорить вот эти строчки: «Где день в красе земной сгорел скоропостижно». Таким закатным сиянием озарены все последние стихи, с такой щедростью и лаской прощается природа с уходящим, что кажется, что уже никогда не повторится ни таких закатов, ни таких солнцеворотов с «некончающимися объятьями», ни снежных и лунных ночей с катящимся и не дающимся колобком, ни всей божественной литургии, которую этот человек в слезах от счастья достоял до конца.
Вся земля мела и говорила его голосом, немудрено, что «стало тише на планете», когда он ушел. И каждое событие человеческой жизни становилось и выражалось событием в природе. В стихотворении «Тишина» рассказывается о небывалом случае — зашла в лес лосиха и гложет подсед, и так все
И вот еще несколько слов о Пастернаке из маминого письма к З.Руофф:
Вы были у Б.Л. в 57-м году — после тяжелой болезни, о которой он сам Вам сказал, что не чаял, что выкарабкается из нее, и в период появления одного за другим иностранных изданий ДЖ.
А представляли ли Вы себе когда-нибудь большого художника, нацело отрезанного от каких бы то ни было контактов с теми, для кого, ради кого и про кого он работает? Видели ли Вы когда-нибудь Бориса Леонидовича перед живой аудиторией? Знаете ли Вы, что каждое слово такого поэта — реальность. Вспомните те самые стихи, которые Вы поначалу не поняли. «Как будто побывал в их шкуре», «Я ими всеми побежден и только в том моя победа». Пожалуй, в этих стихах, как нигде, высказана тема «Б.Л. и люди».
Так вот, не только в те страшные дни, а всегда Борис Леонидович всеми возможными способами ловил отклик всех и каждого, и это нужно ему было не для тщеславия, поверьте мне.
А что касается его эгоцентричности — я могу Вам сказать, что всю жизнь была избалована людьми и их отношением к себе. Но у меня не было более внимательного, чуткого, самоотверженного друга, чем Б.Л. Как он умел помнить каждую мелочь, как он умел понимать то, чего другие даже не замечали. И не обо мне. О ком бы мы ни заговорили, как он умел — и это было его первым жестом по отношению к вспоминаемому человеку — выделить что-то самое хорошее и главное в человеке. Я не знала более доброго человека, вникающего более глубоко в каждого встречного, умеющего сдержать в себе все, что могло бы обидеть человека, даже если этот человек так глуп и бестактен, что нет человеческих сил его терпеть. В этом отношении я была полной противоположностью Б.Л.
<…>
Многие, по-видимому, считали Б.Л. гораздо глупее, чем он был. Он часто хвалил людей, с точки зрения других — преувеличенно и незаслуженно. А это диктовалось только его глубочайшей жалостью.
<…>
Дело совсем не в том, что я его хорошо знала, а Вы
нет. Дело в том, что Пастернак, так же, как Рильке
не литература. Каждое их слово действительно написано кровью. И если мы признаем это и верим каждому их слову, то нам подобает учиться и смиренно ждать понимания.
Отклики всех и каждого ему действительно были важны и интересны, он ждал и ловил их, даже таких зеленых юнцов, вроде меня и моих друзей. Очень удивился, и как мне показалось, даже огорчился, когда на его вопрос, как мне понравился роман, я сказала, что никак не могу дочитать, потому что все время плачу, а ведь сам же потом написал: «Я весь мир заставил плакать, над красой земли моей».
Возвращаясь к тому вечеру 27 декабря, когда Пастернак читал у нас дома Роман, мне хочется сказать несколько слов об А.С.Кочеткове, не большом, но очень настоящем поэте, не печатавшемся ни при жизни, ни после. Сейчас многие помнят строчки (не зная автора):…с любимыми не расставайтесь! (…) И каждый раз навек прощайтесь, когда уходите на миг» из «Иронии судьбы», — вот уж, действительно, горькая ирония. Жил он с женой в восьмиметровой комнате в Брюсовском переулке, зарабатывая переводами. Еле сводили концы с концами, никогда ни на что не жалуясь. Их обоих отличала необыкновенная скромность и деликатность. Мама же вскоре после чтения романа договорилась с Пастернаком, чтобы тот послушал стихи Кочеткова, — сам он никогда не решился бы об этом просить. Перед тем, как начать поэму «Отрочество»,
До моего рождения мама проработала в разных учреждениях и машинисткой, и переводчицей — она свободно владела тремя европейскими языками. Но когда я появилась на свет, мама не захотела оставлять меня на нянек и, бросив службу, стала зарабатывать перепечаткой на машинке. Благодаря живому складу ума, образованности, душевной широте и открытости она оказывалась в тесных дружеских отношениях почти со всеми, с кем ее сталкивала жизнь, — в тюрьме, в больнице, с крестьянами, у которых мы снимали дачу, с теми, кто приходил печатать свои работы.
Именно так в 40-м году завязалась дружба с Львом Зиновьевичем Копелевым, продолжавшаяся до конца ее жизни. Свою книгу «Фаустовский мир Пастернака» он посвятил памяти мамы. Вот, что он писал мне, получив известие о ее смерти: «… не знаю другого человека с такой чистой и цельной душой. Ведь и сердилась она на меня иногда, и судила, как мне казалось временами, несправедливо, именно от этой безоговорочной, не признающей уступок и отклонений душевной чистоты. (…) Очень много хорошего, светлого, дорогого связано у меня с Мариной, с ее человеческим обликом, с нашими беседами и спорами, которые как начались тридцать пять лет назад, так и не прекращались (с перерывами, правда). Менялись темы. предметы, — от Шиллера до Пастернака, Исаича, Экзюпери, Тейяра и пр…».
По детству запомнился мне красивым, высоким, взлохмаченным в клубах папиросного дыма — дымили в два беломора — иногда мама спохватывалась, выходили в переднюю, где продолжали курить, разговаривать, спорить.
Обожая немецкую культуру и Германию, неизменно твердил: как только начнется война, в первый же день уйду добровольцем. Так и сделал. После войны не появился, мама очень горевала — значит, убит. О послевоенном потоке на восток знали меньше, чем о довоенных арестах. Вдруг летом 56-го года на даче, листая «Иностранную литературу», видит подпись — Л.Копелев. Тут же написала в адрес редакции: «Вы ли это, Левушка?..» Через неделю пришел ответ: «…Да. я, полысевший, обеззубевший, но все такой же». С тех пор прочная дружба до самой маминой смерти, с ней. со всей нашей семьей, с моими детьми. (В одном из последних писем из Кельна спрашивал меня: «… что Кот, уже профессор, а как Марина маленькая — она тогда была уже давно не маленькая, но в отличие от мамы он продолжал ее так называть). И опять разговоры, споры. Сталина перечеркнул сразу же, но с Лениным еще долго не мог расстаться. Хотя в те же годы повторял: я свою десятку честно заработал (имея в виду и комсомольскую юность, и заманивание в плен немцев).
Всегда открытый, честный без тени зазнайства, даже в ту пору, когда стал московской фигурой, и дружить с ним и бывать у них сделалось престижно. Безмерная доброта, отзывчивость, готовность помочь неизменно поражали. Но в гневе мог и крушить, и стучать палкой, как после второй книги Н.Я.Мандельштам: «Вы не вдова, — вы тень Мандельштама». (…) Любил застолья и пел громче всех, заглушая остальных. «Я знаю, чем ты берешь, — говорила его приемная дочь Света, — ты текст знаешь. Репертуар — и «Товарищ Сталин, вы большой ученый», и геологические, и частушки: «подружка моя, я еще девица, отчего же у меня началась грудница, (…) напиши скорее, эту гадость над тобой сделали евреи» (без всяких комплексов). Надо было видеть, как однажды у общих друзей они вместе с К.Богатыревым на безупречном немецком, притоптывая и дирижируя себе вилками, распевали песенку из «Девушки моей мечты».