Огненная река
Шрифт:
Высокий стебель злака упал под моей ногой. Над ним взвилась лёгкая пыль и защекотала в носу. Я выбрал довольно глубокую канавку, положил в неё мальчика и некоторое время смотрел на него сверху. Когда я приблизился так, что моё лицо могло коснуться его, он нахмурился и отвернулся. Я погладил его ладонью по щеке. Она была обветренной и шершавой. Он закрыл глаза.
— Посмотри-ка…
Подросток не шевелился.
— Амао.
Я тихо назвал его по имени. Он всё ещё крепко сжимал веки. Я старался сдержать своё дыхание, жаркое от нежности, переполнявшей мою грудь.
Лицо мальчика было грубым. Вокруг глаз виднелась синева. Над
— Луна, это же луна.
Я поднял свою руку и показал на небо. Он посмотрел на меня и спросил по-китайски: «Юэ?»
— Нет, скажи — «луна».
— Луна.
Мальчик произнёс непривычное для него слово. Я прижал его к своей груди. Луна висела прямо над моей головой. Лицо мальчишки разрушало её целостность. Его тело было нежным, как вода. Свет луны облизывал его растопыренные пальцы и ступни. Когда я ворочался с боку на бок, колосья шуршали, и ветер мрачно разносил этот шелест. Вдруг я почувствовал, как в центре спины у меня вырастает круглый, тяжёлый горб.
— Ох, мамочка…
Я невольно вспомнил свою мать и тяжело задышал. На меня обрушилась темнота.
Плачь, плачь, птица южная, птица северная Не садись на поле золотой фасоли Не выдавай нашего героя Если он погибнет, весь народ будет скорбетьСовсем рядом резко сработала фотовспышка. Не решаясь оглянуться, я переложил в руках барабанные палочки. Такое чувство, будто с меня сорвали одежду. Я испытывал стыд, и мне трудно было преодолеть смущение, которое было ещё сильнее, чем стыд.
— Эх, как хорошо-то! Очень хорошо!
Я протяжно выкрикнул эту фразу, но лучше не стало. Моё лицо покраснело. Это было далеко не в первый раз, я всегда так реагировал, когда срабатывала вспышка. Я волновался всегда, пока длилось выступление, это примерно два-три часа, и мне было неуютно. Каждый раз, когда поступало распоряжение о выступлении перед солидным собранием — на фестивале народного искусства или перед организацией по исследованию народного быта — я заранее смущался и чувствовал усталость. Когда я выступаю, то, что беззвучно существует в памяти, вес того, что уже умерло и отправлено на тот свет, оживает во мне и давит тяжёлой жизненной усталостью. Ещё один повод для того, чтобы хотеть отказаться от спектакля — мне не доставляет это никакого удовольствия. С того момента как поднимается занавес, некое постороннее чувство создаёт невидимую преграду между сценой и зрительным залом. Мы похожи на двух существ, которые дышат разным воздухом. Эти два вида воздуха разные по цвету, при этом на их границе существует некое сожаление о том, что всё проходит.
Спектакль всегда является действием, снимающим покровы. Будто мы сдёргиваем с себя одежду и бросаем в зал. Начиная с верхнего, мы снимаем пласты времени, и обнажаем память, которую прятали глубоко внутри, под несколькими слоями, и вот выставили напоказ. Я остаюсь совсем голым, неловко опускаю расслабленные руки и тогда вновь встречаюсь с мальчиком, которого когда-то потерял. Но в тот момент, когда я подхожу к нему, назвав по имени, он становится прозрачным,
Этот мальчишка родился на улице красных фонарей. У него был низкий лоб и высокие скулы; с первого взгляда можно было понять, что он метис, рождённый бербером и русской проституткой. Над его верхней губой и на подбородке темнел пушок. На затылке я обнаружил застывший гной. Это были следы сифилиса.
«Амао!» — я позвал его, чем-то тронутый, ласково протягивая руки, но подросток кончиками пальцев ноги ковырял что-то в замёрзшей земле. Он пошёл, опережая меня на несколько шагов, лишь иногда рассеянно оглядываясь. Я больше не пытался обнять его. Теперь, кажется, я понял. Я чувствовал боль, будто под кожей сидят остроконечные иглы. Это был образ моей жизни, вызванный песчаным ветром, который спал во мне несколько десятков лет, а теперь явился внезапно, вызвав дрожь в руках.
Братец Хон бушует на сцене. Глаза в белой кайме означают, что он всегда находит выход из любой ситуации. «Что же делать, если так глубоко? Пустяки! Скорее переплывай реку!» Ведущий объявляет перерыв на пять минут.
Буддийский монах призывал духов, ударяя палочкой по деревянной колотушке. Это поминки, которые проходят через сорок девять дней после смерти матери. Большой храм со статуей Будды был наполнен запахом благовоний. Глаза от них слезились. Я тёр их тыльной стороной ладони.
Несколько ресниц выпало. Я стоял и разглядывал их. Запах постепенно усиливался. Я плакал, сдерживая рыдания. Сестра дотронулась до меня и взяла за руку. От её рук пахло так же остро. Держась за руки, мы вышли из храма, где находилась статуя. За ним был лес, а в нём много каштановых деревьев.
— Я хочу домой.
«Нет», — тихо сказала сестра. — «Не плачь».
Я заплакал ещё сильнее.
— Отчего ты плачешь?
На самом деле, я сам не знал, почему плачу. Видимо, сначала я заплакал от запаха благовоний; сестра успокаивала меня, после чего моё сердце наполнилось обидой, причину которой я не понимал, и в итоге я разрыдался.
— Не плачь же! — сестра рассердилась на меня.
— Достань мне каштанов.
— Откуда здесь каштаны?
Тёмный лес становился гуще, и мы остановились на тропинке, ведущей сквозь чащу. Я упал, сучил ногами и кричал: «Достань, достань же мне каштанов!» На каштановых деревьях как раз цвели цветы, и их сильный аромат создавал смутные белые пятна и наполнял ими чёрную глубину леса, похожего на рисунок жидкой китайской тушью. Вдруг сестра отпустила мою руку и позвала: «Унвон!» Лес осветился. С кончика её пальца взлетала луна. Над белой кофточкой ханбока [24] поднимался круглый горб.
24
Традиционная корейская одежда.