Огненное порубежье
Шрифт:
Услышав шорох шагов, протопоп повернул голову, сощурился; глаза под нависшими седыми бровями постепенно высветились; мысли, только что занимавшие его, недобрые мысли, отступили, утонули в глубине пристально уставившихся на Никитку зрачков.
Еще только что думал Никитка, как постарел и обветшал Микулица — за каких-нибудь три года сдал, так что и не узнать, — но тут вновь почувствовал исходящую от него властность и силу, которая заставила его почтительно опуститься на колени и приложиться к высохшей руке протопопа.
Зихно тоже встал на колени и приложился к руке Микулицы, о котором много слышал и мысленно представлял увидеть совсем
Протопоп говорил тихим бесцветным голосом, часто прерывал свою речь хриплым дыханием, покашливал по-стариковски неглубоко, суетливыми руками перебирал набалдашник палки — простой суковатой палки, вырезанной в лесу грибниками, чтобы легче было искать припрятавшиеся в траве рыжики; палке этой было уже лет десять, а то и боле: протопоп никогда не расставался с нею.
Микулица хорошо разбирался во фресках, советовал, где и что писать, и не надо было ему идти в собор, потому как знал он его хорошо — весь, от серебряно-золотого кивория и дивно изукрашенной алтарной преграды до покрытого золотом купола и каморы.
И еще не успел, Зихно ничего рассказать о себе, только обмолвился несколькими словами, но слова эти взволновали Микулицу, речь стала сбивчивой — так говорят люди, одержимые прекрасной мечтой. Не простое великолепие должно привлечь людские взоры к Успенскому собору, не удивление перед пышностью одетых в золото и драгоценные каменья окладов, а истинная красота, которая без блеска и нарочитой торжественности влечет к себе и взоры, и сердца людей, покоряет скрытой в строгости линий волшебной силой.
Поликарп, сухой и неприступный, стучал посохом и велел замазывать на стенах писанные Зихно бесовские лики — Микулица сам бунтовал и требовал бунта. Поликарп взывал к аскетическим канонам, к молитве и смирению — Микулица звал к возрождению духа, к естеству, к лугам и травам, к зверям и птицам, к простоте красок и чувств. Ведь только возлюбив родную землю, поймет и смерд, и холоп, и боярин, и огнищанин, и князь, что все они одной крови и одной веры. И что красота — в единстве, и гордость — в познании красоты, своей, а не прибившейся из-за моря-океана. И что превыше всего — русский человек, Русская земля. И что беречь и хранить и защищать эту изукрашенную красотами землю — счастье, равного которому нет и не может быть.
Так сбивчиво и нескладно говорил протопоп, говорил тихим старческим голосом, но Зихно и Никитка обмирали, слушая его. И уже не казался Микулица таким старым и немощным, и уже все в нем: и посконная рубаха, и небрежно расчесанная борода, и суковатая, захватанная руками палка, и старческие, в коричневых пятнах, руки — призывно влекло к себе и волновало. Он сам был частицей истерзанной усобицами Русской земли,— суглинком и черноземом, забитым на пашне смердом, иссеченным половцами воем, живым корнем из которого, набравшись неиссякаемых соков, вырвутся зеленые побеги, раскинутся могучим древом — от Волги до Горбов, от Дышучего до Русского моря.
Забулькало в груди у Микулицы, болезненный кашель потряс его тело. Глаза снова заволокло туманом. Протопоп прикрыл веки, черты лица его подобрели, и он вновь отрешился от мира.
Неслышно приблизился служка, коснулся Никиткиного плеча. Повинуясь его жесту, старась не потревожить протопопа, Зихно и Никитка тихо удалились со двора.
Город просыпался. Веселый и нарядный народ спешил к заутрене.
4
Нынче снова поднимались в князе неясная тревога и гнев, который он старался заглушить, листая пергаментные страницы любимой «Александрии». Но за хитрой вязью букв, за бесстрастными словами, не падавшими в сердце, вставало прошлое, вроде бы сгинувшее навсегда, и вправду сгинувшее для шумной и многоликой толпы, заполнившей улицы Печернего, Ветчаного и Нового города.
Прошло всего три года, как он, продрогший на пронзительном ветру, растерянный и ошеломленный внезапной бедой, которая, как ему казалось, была далеко и не грозила Владимиру, обманутый новгородцами, обещавшими и не пришедшими ему на помощь, проехав в глубоком трауре сожженную Глебом рязанским Москву, примчался с дружиной в Переяславль, чтобы собрать войско. Здесь его уже ждали степенные бояре, льстили и уговаривали не идти без подмоги, потому что с Глебом половцы — неисчислимая, дикая рать. «Поверни обратно,— говорили они.— Новгородцы задержались в пути. Подсобят тебе и черниговцы».
Всеволод кричал на бояр, обвинял их в измене, иных приказал посадить в поруб. Бояре роптали, Всеволод, простудившийся в пути, всю ночь дрожал и пил отвары целебных трав. Дружинники не тревожили князя.
Утром он явился в гридницу, велел привести бояр и сказал, что доверяет им в последний раз. Бояре улыбались и кланялись ему, но по лицам их, подернутым бледностью, Всеволод понял, что и они-то не очень верят Боярскому совету и боятся расплаты.
Прошло еще два дня. Прискакавший из Владимира гонец, бросив на дворе загнанную и подыхающую лошадь, сообщил, что Глеб с половцами подступил к самому городу, что он уже спалил Боголюбово и готовится брать Суздаль.
Всеволод поднял свое войско. Когда он уже двинулся к Коломне, его нагнали по пути Олег и Владимир Святославичи, а чуть попозже присоединился с малой дружиной Владимир Глебович из Переяславля Южного.
У Коломны Всеволода настиг второй гонец, который сообщил, что половцы, разорив деревни и погосты, забрали большой полон и что Глеб вместе с ними делит добычу. Микулица вывел на крепостные валы Владимира всех, кто может держать копье и меч, суздальцы отбивают приступ за приступом.
Не дойдя до Коломны, Всеволод повернул войско свое на восток. Решалась судьба всего задуманного и сделанного. И он спешил. Он не давал отдыха ни коням, ни людям. Обозы остались далеко позади — обозы подтянутся; впереди мерещилось кровавое зарево. Ночами Всеволод слышал крики и детский плач, перед глазами его проходили страшные видения: обуглившиеся срубы, черные стены церквей, изрубленные, корчащиеся в предсмертных муках люди.
На что способно предательство? Где границы человеческой алчности?.. А может быть, он, Всеволод, своей твердостью и неуступчивостью призвал на родную землю неслыханную беду?! Может быть, следовало уступить, уйти в Переяславль, отдать Владимир и Суздаль ожиревшим ростовским боярам? Может быть, они защитили бы родную землю от поганых?..
В те дни впервые дрогнуло у Всеволода сердце. Впервые подумал он тогда о правильности избранного пути. И это были страшные дни и ночи, ночи и дни, проведенные в тревоге и беспощадной бессоннице.