Огненное порубежье
Шрифт:
Опустившись на колени в рыхлый снег, Микулица перекрестился, прижался щекой к колючему, уже вобравшему в себя весеннее солнце насту, и скупая слеза медленно выкатилась из его глаза и стекла в бороду.
Присмиревшие кони стояли неподвижно, только из ноздрей их вырывались султаны белого пара; неподвижно, не глядя на протопопа, высился на облучке облаченный в овечий полушубок служка.
Солнце скатывалось к закраине леса, длинные тени деревьев легли на дорогу, а протопоп все еще оставался на коленях, молился и глядел в распахнувшуюся перед ним необъятную
Совсем стемнело. Микулица поднялся с колен, опираясь на посох, тяжело приблизился к возку, сел, закрыл глаза и снова дремал всю дорогу до самого города.
Вечером он исповедался в крестовой комнате, обошел все службы, смиренно просил прощения у служек и холопов.
Ночь прошла спокойно.
Утром у Микулицы сделался сильный жар в голове.
К полудню в полном сознании он тихо испустил дух...
взглядом с глазами Микулицы, светящимися мудростью и старческой добротой.
Перед этими скромными образами деисуса, с подвешенной на железной цепочке обыкновенной глиняной лампадкой стоял протопоп на коленях и молился за спасение родной земли, когда вокруг Владимира горели подожженные половцами села, а в створы Золотых ворот гулко ударяли вражеские пороки.
Здесь, под этим низким черным потолком, он натянул на себя воинскую кольчугу, взял в руку меч и отправился на вал, чтобы вселить в людей мужество.
Здесь он умирал. Здесь он испустил дух, и здесь обмыли его тело.
Всеволод научился сдержанности. Он уже не бросался, как в молодости, в самую гущу схватки, не ходил с засапожником на медведя. Не плакал — даже тайком, даже ночью, даже в своей горенке наедине с оставленными Михалкой книгами, которые умели молчать и хранить тайну.
Но теперь что-то надломилось в нем, он упал коленями в шкуру и, ткнувшись лицом в коричневую сукманицу, сотрясся от рыданий. Однако облегчения не было, и тогда, ослепленный отчаянием и гневом, он стал раскидывать лавки, швырять подсвечники и шандалы, а когда силы оставили его, сел к столу и, обхватив голову, долго сидел, глядя в одну точку.
Стук в дверь заставил его вздрогнуть. Он быстро встал, смахнул еще висевшие на усах слезы, лицо его стало непроницаемым.
В горенку вошел Кузьма Ратьшич — русоволосый, с низким покатым лбом и широкими угловатыми плечами. Маленькие глазки меченоши смотрели на князя внимательно и покорно.
Приложив руку к груди, а другой рукой придерживая меч, Кузьма поклонился князю. Всеволод, стараясь сохранить спокойствие, велел ему говорить.
Он слушал внимательно, склонив голову
Ратьшич кончил, замолчал, переступил с ноги на ногу. Всеволод продолжал стоять со склоненной головой; на пересеченном глубокими морщинами лбу выступили светлые бусинки пота. Потом он поежился, как от силь ногo озноба, еще раз оглядел стены и потолок, домотканые полосатые половички, брошенную на пол шкуру, смятую постель Микулицы, плавно колеблющийся огонек лампады, перед иконой и коротко бросил:
— Веди.
Князь вышагивал широко, решительно заложив за спину руки. Семеня рядом с ним, Кузьма говорил:
— Все верно, князь, мужички баяли. Выловили мы его на болоте. Три дня сидели в лесу, вдруг видим — следы. Попетляли возле нас и нырнули в кочкарник. Снегу — по брюхо. А мы — по следам-то, по следам... Долго петляли. У него там тропка своя через болото. Летом бы ни за что не отыскать, а тут в самый раз. Глядим — землянка, над землянкой парок вьется... Тепло, как в избе. И хозяин тут — сидит смирненько, кипяточек попивает, пирогами закусывает. Как мы вошли, так пирог у него и застрял в горле. Глаза-то на лоб полезли, слова сказать не может.
Ратьшич хихикнул, но Всеволод, скосившись, глянул на него так, что он поперхнулся. Дальше шли молча.
В избе для служек, прилепившейся к углу высоких протопоповых палат, было дымно и душно. На столе лежала нетронутая коврига хлеба, стоял жбан с водой, на лавке неловко сидел, подобрав под себя обутые в лапти ноги, взлохмаченный бородатый мужик. При виде князя он вскочил и тотчас же снова упал на лавку, тараща на Всеволода бесцветные, налитые страхом глаза.
Всеволод быстро приблизился, сгреб мужика за бороду, поднял его лицо вровень своих глаз, встряхнул и жарко выдохнул:
— Тать!
Мужик попятился и осел на пол. Всеволод опустился на лавку, положил руки на колени.
Ратьшич пнул мужика сапогом под зад:
— Вставай, Любим. Не меды, чай, допивать пришел. Держи ответ перед князем.
Затряс тиун бородой, поднялся на четвереньки, с испугом, исподлобья посмотрел на молча сидящего Всеволода.
— Вставай, вставай, не прикидывайся, — поторапливал его Кузьма.— Умел зло творить, умей и ответ держать.
— Да невиновен я, князь! — взмолился, припадая к ногам Всеволода, Любим. — Чуял, дело недоброе. Сам бежал в болота, сам себя казнил.
— О казни еще разговор впереди,— злорадно предупредил Ратьшич.
Всеволод сидел неподвижно, глядел на елозившего перед ним тиуна, сжимал и разжимал лежавшие на коленях кулаки. Вот оно. Вот она — измена.
— Бес попутал, как есть бес попутал, — глотая слова, быстро лепетал Любим. — Не хотел я, видит бог, не хотел.
Он поискал глазами образа, суетливо перекрестился, стукнул лбом в половицу у самых Всеволодовых ног. Всеволод брезгливо отодвинулся.
Глаза тиуна бегали. Сложенные на груди, ладонями внутрь, руки мелко дрожали.