Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком
Шрифт:
«Кормите — чем?» — спросил, поглядев в сутулую спину Тупиковского. Тот ответил с неприятным смешком: «Как в „Бристоле“! Суп из риса, четвертушка мяса, полфунта хлеба… Кому бог приведет выкарабкаться — того в Троицкие лагеря, на работу». (Вопрос о Троицких лагерях, устройстве там детского приюта и дома для инвалидов и увечных воинов сегодня утром обсуждался на Совнаркоме, был, разумеется, спор о смете, он настоял, ее приняли.) Троицкие лагеря, забота любимая… Мысль о них возникла и тут же исчезла — он отпрянул, едва не наступив на старика, лежащего на земле лицом вверх с широко раскинутыми руками. Неподвижно смотрели в небо открытые глаза, по одному из них — заметил и содрогнулся Полторацкий — ползла крупная синеватая муха. «Валериан Андреевич!» — позвал он. «Я все вижу», — отозвался Тупиковский, даже не оглянувшись. Они шли дальше, и с тем же неприятным смешком проговорил Тупиковский: «Изволите видеть — здешний Харон. От нас до Аида дорога самая прямая и, надо полагать, самая короткая». У крыльца дома, к которому подошли они, стояла арба, запряженная двумя ишаками, на козлах ее, понурившись, сидел старый узбек в красном, рваном халате. «Мертвецкая, — пояснил Тупиковский и позвал: — Арон Львович!» Грузный, с обвисшими, как у бульдога, щеками человек показался на крыльце и, щуря на солнце маленькие глазки, сказал недовольио: «Я вас слушаю». — «Сколько сегодня?» — «Уже двадцать шесть, — ответил Арон Львович и, внезапно рассердись
Дальше отправились втроем, Арон Львович, тяжело дыша, держался чуть позади. Были на кухне, пропитанной сладким запахом хлопкового масла… в столовой, где за длинными дощатыми столами сидели и ждали люди, будто сию минуту вставшие из гробов (кто-то, не стерпев ожидания, сильно скреб ложкой по дну миски, и всякий раз, когда резкий этот звук настигал Полторацкого, он вздрагивал и ловил себя на желании ускорить шаг)… были и в больнице, крайне тесной и грязной — и там-то совсем еще молодой человек, лет двадцати пяти, не более, с очень скуластым, желтым лицом, с глубокими височными впадинами, чуть приподнявшись на матраце, на котором лежал он у самых дверей, меркнущим взглядом обвел палату, скользнув при этом и по лицу Полторацкого, и без стона повалился на спину. «Голодная смерть, — сказал Тупиковский. — Изволите видеть— не кричит, не стонет. Уже и на это сил нет». Да ведь мольба… мольба была в мутнеющем взоре, крик невырвавшийся! — понял вдруг Полторацкий и, опустив голову, спросил отрывисто: «Что… никак нельзя… помочь ему нельзя было?» — «Помочь?! — в больничном коридоре взвился Тупиковский. — Арон Львович, отчего вы ему не помогли?» Арон Львович сопел, щеки его тряслись, маленькие глазки смотрели на Полторацкого с явным неодобрением. Переведя дыхание, продолжал Тупиковский: «Нам, гражданин комиссар, подобные вопросы задавать нельзя… Нельзя-с! — возвысил он голос, сорвался и тяжело закашлялся. — Нам, — хрипел он с налившимся краской лицом, — подобные вопросы грешно… Арон Львович тут жену потерял… от тифа бедняжка в три дня сгорела. Но ведь нет… ровным счетом ничего нет! В аптеке шаром покати… И вы смеете спрашивать!»
И вот, возвращаясь в город, одну и ту же мысль лихорадочно передумывал Полторацкий: как помочь? Ему становилось не по себе от ощущения крепости собственного тела, от раскаленного воздуха, при быстром беге машины горячим плотным потоком бьющего в лицо, от зелени тополей, вставших по обе стороны Куйлюкского шоссе, особенно темной в ярком свете послеполуденного солнца. Но в соприкосновении со смертью и страданиями других есть благодетельная сила… Ибо что представляет собой человек? Он представляет собой существо, склонное, будто в тину, погружаться в собственное благополучие и довольствоваться им. Подобная склонность никак не отвечает революционной мысли о человеке, а также духу времени, забывшему личное благополучие до поры, пока не достигнуты будут всеобщее благоденствие, счастье и мир! Нежелание принять и перестрадать чужую боль и тем более противостоять злу, ее вызвавшему, приводит к увеличению и усилению зла. Вот почему для всех тех, кто лишь о личное благополучии помышляет, столь целителен был бы своей беспощадной жестокостью лагерь для голодающих — там вместе с состраданием пробилось бы и завладело сердцем понимание истинной ценности жизни и вместе с тем ее беззащитности, нестойкости, бренности…
Миновали проспект Жуковского, подъезжали к Гоголевскому.
— Куда едем? — спросил Николай Иванович.
— На Черняевскую, — откликнулся Полторацкий, и сразу же смутная тревога завладела им, словно не в комиссариат следовало ему торопиться, а в совсем иное место, где был он сейчас нужнее всех.
Но поскольку эта тревога вроде бы не была связана с лагерем для голодающих, он постарался ее приглушить, тем более что вместе с опаляющим током воздуха снова ощутил на своем лице укоризненный взгляд умирающего молодого человека из лагеря для голодающих. Конечно, укора скорее всего вовсе и не было, укор это так… одно лишь воображение, смятенное и подавленное зрелищем почти потусторонним. («Ад» — с невыразимым чувством сказал Тупиковский.) Хотя, должно быть, последний взгляд любого человека, навсегда покидающего этот мир, уже есть как бы укор всем остающимся жить и тем самым порывающим с ним всякую связь… Все сразу возникло вдруг перед ним в раскаленном и дрожащем воздухе июльского дня: и детишки, безмолвно ползающие по выжженной земле… особенно же один, страдальчески и робко ему улыбнувшийся, и старик, мертвые глаза вперивший в пылающее туркестанское солнце, и арба, нагруженная завернутыми в серую мешковину телами, причем с особенной запоздалой ясностью отметил он сейчас то, что тогда увидел лишь вскользь; смуглую тонкую ногу, прямо выставившуюся за край арбы, — возникло и тяжким грузом тотчас рухнуло на сердце.
А прибавлялась к этому грузу и отягчала его, немного погодя осознал он, — нищета молодой республики. Вопрос проклятый, на каждом Совнаркоме вновь и вновь возникающий: деньги! В конце апреля на последнем съезде Советов Туркестана раздраженно выступал Тоболин, корил комиссаров за неудачную, по его мнению, финансовую политику. «Мы понесем, — тонким своим голосом вскрикивал он, маленький, в черном костюме, всегда отчего-то сердитый, — мешок не с деньгами, а с заботами, где бы эти деньги взять!» Объяснял съезду Колесов, в Совнаркоме отвечающий и за финансы: «В Ташкентском казначействе было всего двадцать тысяч рублей…» Точно: с двадцатью тысячами в кармане начала Туркестанская
Относительно прибавки к жалованию или государственного диктата над ценами рынка Тоболин на недавнем заседании Ташкентского Совета тонким и резким своим голосом как бы вбуравил в сознание следующее: детскн наивно, сказал он с кривой усмешкой, требовать закрепить цены на определенном уровне и, образно говоря, мечом власти рубить им головы при малейшей попытке подняться выше установленного предела. Ибо в первый день положение действительно улучшится, и продукты действительно будут продаваться по установленной нами таксе. Но на второй день они исчезнут вообще, сказал Тоболин и с той же кривой усмешкой добавил, что столь же мало даст и повышение ставок, ибо вслед за тем немедля подскочат цены. Так предрекал Тоболин, а из слов его всякому становилось ясно: надо затягивать пояс, работать, организовывать и укреплять хозяйство республики. Достойная человека жизнь может быть построена лишь на крепкой экономической основе. Все тяготы нынешнего своего бытия в дурное наследство получила республика от прошлого — разруху, голод, сумасшедшие цены… Одно лишь средство было, чтобы все это преодолеть, средство, о котором верно сказал Тоболин: работать изо всех сил. О, тут поприще огромное! Налаживать промышленность, транспорт, заботиться о земле… Недавно па заседании CIIK по докладу Шумилова единогласно постановили строить железнодорожные линии для вывоза топлива… дали добро на строительство сталелитейного цеха в Главных ташкентских мастерских… Первые шаги — самые трудные. Созидание, однако, требует времени, а каждодневные государственные нужды — денег. Туркестанский Совнарком телеграфировал Совнаркому Российскому: «Положение денежного рынка катастрофическое». Притом, что хотя и с величайшими усилиями, но деньги все-таки добывали. Но как! Лично он, Полторацкий, доставил из торгового города Коканда в Ташкент восемь миллионов двести двадцать три тысячи двести тридцать два рубля семнадцать копеек, изъяв их из местного отделения Государственного банка, а также из банков Русско-Азиатского, Соединенного, Сибирского и Русского для внешней торговли…
Кроме того: подобно якобинцам, обкладывали контрибуцией буржуазию, приостанавливали выдачу личных вкладов, переваливающих за три тысячи, просили у Петрограда и Москвы, выпускали боны — откуда иначе взять средства, чтобы купить хлеб в Сибири? Откуда появились те пять миллионов, которые сегодня на утреннем заседании Совнарком постановил немедленно ассигновать для организации помощи голодающим и больным?.. Хотя для одного только Ташкента, по самым скромным подсчетам, нужно не менее десяти миллионов. На Совнаркоме читали письмо Ташсовдепа: «В силу справедливого социалистического мировоззрения власть рабоче-крестьянского правительства должна принять рациональные меры против злейших людских врагов, каковыми являются испокон века сыпной тиф и холера. Молчание Совета Народных Комиссаров и в особенности тогда, когда на улицах города Ташкента стали встречаться трупы — нас удивляет и крайне поражает». Упрек в молчании, подумал тогда Полторацкий, вряд ли справедлив, хотя бы потому, что всякого рода обещания, заманчивые посулы и вообще слова несут в себе надежду, которая на самое короткое время приглушает заботы, после чего они предстают еще более суровыми, чем ранее. Истинная цена слова, а особенно слова правительственного — непременно следующее за ним дело. Колесов же ответил Ташсовету так: «Десять миллионов Ташкенту революционное правительство дать не может. Пять миллионов на всю республику. Все! Кроме того… Сегодня по представлению товарища Полторацкого мы ассигновали полтора миллиона рублей на устройство в Троицком лагере дома для инвалидов и увечных воинов, вдовьего дома, приюта, школы… Полтора миллиона — и только на первую очередь! Кроме того… военный комиссариат израсходовал отпущенные ему пять миллионов кредита. В связи с событиями под Оренбургом существует необходимость дальнейших расходов, для чего в счет сметы военного комиссара предлагается ассигновать четыре миллиона рублей. Эти средства предназначаются на организацию вновь формируемых отрядов и содержание их…» Четыре миллиона военному комиссару, румяному Косте Осипову, отдали без разговоров. У республики должны быть силы, чтобы себя защитить. Нет, размышлял он, сидя в машине рядом с Николаем Ивановичем, только что резко вырулившим влево, обогнавшим повозку ассенизатора и при этом сердито ему погрозившим, у Совнаркома просить сейчас бессмысленно… у себя поискать надо, в сметах комиссариата, от чего угодпо оторвать, от Троицкого лагеря, может быть, хотя от него — как от сердца, но найти, непременно найти и помочь!
— Ишь, — пробурчал Николай Иванович, — негодник…
— Это кто ж?
— Да говновоз, кто ж еще! Пристроился в арык свое добро вылить, я заметил! Постановления не знает: шесть месяцев тюрьмы за такое безобразие… Они, товарищ Полторацкий, весь город испаскудили, ей-богу, и болезни от них исключительно. Тут ведь вот какая хреновина, — развивал Николай Иванович, довольный вниманием Полторацкого, — водовозы наши — изрядные жулики. На Головачевские ключи тащиться им лень да и долго, вот они и берут арычную воду, а продают как ключевую… А в арык эти вот паразиты свои бочки сливают. Ясно, что получается? Холера и тиф — вот что получается! — сам себе поспешил ответить Николай Иванович. — А вы, товарищ Полторацкий, прививку себе против холеры сделали? Нет? Напрасно! Вам особенно надо, вы вон как по Туркестану мотаетесь… Я, например, в медицину очень верю, я сделал. У меня друг есть, Стародумов, летчик, вы, верно, его знаете, — искоса и важно взглянул на Полторацкого Николай Иванович, — он так говорит: наука и техника в наше время — все! Стародумов зря говорить не будет…
Но вдруг как бы перестал слышать его Полторацкий, Та, не связанная с лагерем для голодающих тревога снова возникла в нем, исовершенно очевидно было, что вызвало ее вымолвленное Николаем Ивановичем слово «тюрьма». Шесть месяцев тюрьмы, он сказал…
— Давайте-ка в тюрьму, Николай Иванович! Или нет — в следственную комиссию сначала, — сказал Полторацкий.
Они уже подъезжали к Черняевской, и Николай Иванович, выразив на крупном, бритом лице неудовольствие столь внезапной переменой маршрута, развернул «минерву» и молча погнал ее в центр.
Следственная комиссия занимала три комнаты в помещении Революционного трибунала. Голоса слышались из одной, Полторацкий толкнул дверь, вошел. Хоменко, член следственной комиссии, сидел, откинувшись и засунув руки за ремень, перехватывающий гимнастерку, и скучающим взглядом рассматривал примостившегося перед ним на самом краешке стула белесого, довольно полного человека в синем пиджаке и серых, в обтяжку, брюках. Младенчески-розовая кожа проглядывала на голове у этого человека сквозь редкие светлые волосы.