Окаянная сила
Шрифт:
Ворковала этак бабка Силишна, выпроваживала Парашу, языкастая девка отшучивалась, а тут и обеденная пора. Аленку с Афимьюшкой отдельно кормили, Петр Данилыч со Степаном, когда Степан наезжал, по-простому ели, с мастерами. Не Москва, знатных гостей к столу ждать не приходится, а сами, чай, не бояре, Господь же всякое брашно благословит, если с молитвой к столу подступить. Силишна могла остаться в горнице, могла и за общий стол сесть, никто бы ее не погнал, однако засобиралась домой, на другой край села, непременно ей побывать среди дня в своей избе потребовалось.
— А
— А вот одно средство Силишна забыла, — заметила Параша. — Говорят, коли роды трудные, нужно спрыснуть бабу особой водой…
— А что за вода, Паранюшка?
Девка сделала страшное лицо.
— А то и вода, что в ней змеиная выползина была бы вымочена! Как змея-скоропея легко из выползины вылазит, так бы и дитятко…
Поперек горла встал этот совет Аленке. Тут-то ее и прихватило в первый раз. Дыханье занялось, глаза на лоб полезли.
И не столь больно, сколь страшно сделалось.
— Ой, да что это с тобой, господи оборони? — всполошилась Афимьюшка. — Ох, да не срок ли твой пришел? Ахти мне! Глупая я, бабку домой отпустила! Парашка! Паранюшка! Беги за бабкой Силишной!
— Ахти мне! — завопила и Парашка, выбегая из горницы.
Аленка привстала и снова опустилась на лавку.
— Сейчас, сейчас! — кинулась к ней Афимьюшка. — Потерпи, Аленушка, голубушка, светик, потерпи малость! Сейчас Силишну приведут. Что, отпустило?
— Чуток… — прошептала Аленка.
— Ты сиди, сиди, не шелохнись! — распоряжалась Афимьюшка. — Посиди без меня, я скоренько — велю баньку затопить. И сразу же — косу тебе расплетать! Ты не бойся! Мне Силишна говорила — когда баба впервые бабье дело творит, она загодя вопить начинает. Пока баньку истопят — твое дитятко и поспеет!
И вдруг тихонько запела:
— Бог тебя послал, Христос даровал! Пресвятая Похвала в окошечко подала, в окошечко подала?..
— Авдотьюшкой назвала, — еле заставив себя улыбнуться, со страхом прислушиваясь к собственному телу, вымолвила Аленка.
Уж давно назвала — сообразив, что родится доченька в начале августа, как и Дуня, и крестить, может, будут в тот же день — четвертого числа.
И как ладно бы не в чужом доме, не накануне позорного разоблачения, а хоть в конурке, да в своей, баюкать маленькую Дунюшку!..
И вот же она — просится на белый свет!
Спасе!..
— Алена Дмитриевна! Не горюй. Молода еще горевать, — сказал Петр Данилыч. — Велик Господь, призрит и на тебя.
Стоял он, приземистый да широкий, в зеленом домашнем зипуне, ниже живота подпоясанном, в расстегнутой однорядке до пят, хмуро склонив голову и черную с проседью бороду в грудь уперев. Отродясь слов жалостных не знал — тут вдруг и понадобились.
Ничего не ответила Алена. Лежала она, совсем обессилевшая, на лавке, меховым одеяльцем по личико покрытая, ручки бледные уронив.
— Мое слово крепко, — со значением добавил купец, повернулся
Не мужское то дело — баб утешать.
А Силишна с Парашкой, притихшие было за печкой, разом к ней кинулись.
— Аленушка, свет! Хоть словечко молви!
Нечем молвить словечко. Каменный рот, каменные губы. И зябко. Лето на дворе, а зябко.
И смотреть на людей скушно. И слушать их тоскливо.
Что же теперь будет-то?
И за какие грехи ей кара?
Поняла Алена, каково было Дунюшке, двух младших схоронившей.
Но ей легче, право, легче. Дуня пусть и государыня, однако не окружили ее такой лаской, как Алену в кардашовском доме. Петр Данилыч, хоть рухнул его хитромудрый замысел подсунуть Калашниковым нежданного-негаданного наследничка, словечком себя не выдал. Афимьюшка сама еле уж ходит на опухших ногах, а об Алене печется. И в сад зовет. Скучно, говорит, ей в саду без подружки.
Плохо Алене и смутно. Как хотела любить маленькую Дунюшку — а и некого…
Но кое-как совладала она с собой, поднялась, и началась в кардашовском доме морока. Сон Алену не брал, повадилась она ходить ночью, то на двор, то в кладовые, и пока идет — вроде хочется ей есть, а как придет — и сама не ведает, чего ее душеньке угодно. Днем-то ее отвлекают, а ночью раздумается она о своей беде, пожелается утробушке неведомо чего, накинет Алена поверх белой рубахи розовую Афимьюшкину распашницу — и бродит по переходам… Не сразу и дознались. Уж думали — глумится в доме! Углы закрещивали, можжевеловой веткой курили, потом лишь сообразили, в чем дело.
Дед Данила Карпыч стал взварцы Алене готовить. Строго наказывал пить. С тех взварцев не столько ночью, сколько днем спать хотелось.
А лето выдалось сладкое! И не жара, и не слякоть, а такое приятное тепло, что млеть бы в саду на лавочке бездумно, слушая птиц да пчел. А яблок-то, а груш! А малины! Но вроде и в руке румяный плод, осталось до рта донести, а замирает рука, повисает…
Там Алена и сидела в полудреме, сидела неделю, другую, и пришла к ней как-то Афимьюшка, принесла пастилы, Степаном из Москвы привезенной. Баловали Афимьюшку, и то — не она ведь сладкого просит, а младенчик.
Присела Афимьюшка рядом, обняла Алену, да и словечка не дождалась.
— А ты не тоскуй по дитятку, голубка. Дедка Данила не велел тосковать — не то огненного змия привадишь. Так он сказал.
— Какого еще змия? — безнадежно спросила Аленка.
— Что, у вас на Москве разве не водится? — удивилась Афимьюшка. — Это когда об умершем сильно тоскуешь, бывает, господи оборони.
Она сняла руку с Аленина плеча, перекрестилась и снова обняла подружку.
— У нас вот тоже было, откуда меня взяли, в Козьмодемьянске, но не в самом городе, а в Мариинской слободке… Знаешь Козьмодемьянск? Там тоже посуду режут знатно, — торопливо, радуясь уже и тому, что горемычная подружка слушает, продолжала Афимьюшка. — Женился один токарь, из бобылей, что под Крутицкой обителью, а они — зажиточные, раньше-то они липовую посуду долбили да резали, а теперь станочки поставили…