Океан безмолвия
Шрифт:
— Не что, а кого, — поправляет он меня. Клэй рисует главным образом людей, редко что-то другое. Он помешан на человеческих лицах. Если я вечно рисую мебель, то он — людей. Причем чертовски здорово. Они у него как живые — аж жуть берет. В его рисунках есть загадка, нечто такое, что заставляет смотреть не на само лицо, а на то, что скрыто за его чертами. Я видел, как Клэй даже самые заурядные скучные лица изображает настолько интересными, что словами не выразить. Я завидую его таланту. И завидовал бы еще больше, до безумия, если б сам не имел увлечения, которому предан всей душой. Но, поскольку оно у меня есть, я отдаю должное его
Я снова переключаю внимание на Клэя. Он берет со своей парты фото четыре на шесть и передает мне, самодовольно улыбаясь, будто знает что-то такое, что неизвестно мне. Я беру снимок, смотрю на него. Не знаю, кого я ожидал на нем увидеть, но явно не ту девушку, на лицо которой сейчас смотрю. Хотя не могу сказать, что я удивлен. Если в нашей школе и есть интересное лицо, то это, безусловно, лицо Насти Кашниковой. Может быть, потому что она никогда не произносит ни звука, чтобы развеять ореол загадочности. Я смотрю на фотографию чуть дольше, чем следует. Настя смотрит в сторону объектива, но не в него. Должно быть, ее снимали крупным планом, потому что изображение расплывчатое. Ну и она явно не знала, что ее фотографируют.
— Почему ее? — спрашиваю я, нехотя возвращая снимок.
— Лицо у нее потрясное, даже со всей этой штукатуркой. Если сумею его изобразить, других девчонок вообще можно не рисовать. — Клэй смотрит на фотографию, словно представляет, как она выглядит без макияжа. Я хочу сказать ему, что он прав. То, какой она запечатлена на этой фотографии, не идет ни в какое сравнение с тем, какая она на самом деле — без следа косметики, с зачесанными назад волосами. Такую ее фотографию я хотел бы иметь, а не полагаться на память, рисуя в воображении растерянную, обливающуюся потом девчонку, заявившуюся в мой гараж в час ночи.
— Никогда бы не подумал, что она в твоем вкусе. — Усилием воли я заставляю себя отключиться от своих мыслей и снова сосредоточиться на Клэе, надеясь, что он ничего не заметил, но Клэй всегда все замечает. Клэй такой же изгой, как и все здесь, и он, я знаю, наблюдателен. Я видел много его рисунков и знаю, что те, кого он рисовал, даже не подозревали, что он за ними наблюдает. А Клэй, если уж наблюдает, многое видит, и это особенно приводит в замешательство.
— Ее не член мой желает, а карандаш. — Он опять улыбается мне, да так, словно ему известен какой-то мой секрет. Что вполне вероятно. Клэй всегда наблюдает за мной, хотя я всем, в том числе и ему, дал ясно понять, чтобы меня оставили в покое. Почему-то меня это не раздражает. Держится он в стороне, за редким исключением, за что получает пинка под зад, но в принципе глаза обычно не мозолит. Я продолжаю работать над своим дерьмовым рисунком и вдруг спрашиваю:
— Как тебе удалось ее щелкнуть? — Я готов убить себя за то, что открыл свой паршивый рот.
— Мишель. — Это имя говорит само за себя. Фотографичка Мишель. Только Клэй один и обходится без довеска к ее имени, когда говорит о ней или обращается к ней. Во время обеда она всегда сидит рядом с ним, не выпуская из рук фотоаппарата. — Однажды попросил ее снять во дворе, когда Настя не видела. — Он пожимает плечами. Вид у него
— Она задницу бы тебе надрала, если б узнала, что ты ее сфоткал.
Опять глупость сморозил, ругаю я себя. С Настей я почти незнаком. Откуда мне знать, как бы она себя повела, а я говорю о ней так, будто знаю. Злости в ней хватит, чтоб надрать задницы нам обоим — и ему, и мне. По идее, она должна была дать мне по шее, когда я ей водку подсунул вместо воды, а она лишь рассмеялась мне в лицо. Так что черта с два я ее знаю.
— Многие хотели бы мне задницу надрать, — беспечно бросает в ответ Клэй, словно такова суровая реальность жизни и ничего тут не попишешь. Он прав. В нашей школе полно выродков, мечтающих дух из него вышибить, но хотеть и делать — это две разные вещи. О Клэе до сих пор болтают всякую дрянь, но его с восьмого класса пальцем никто не тронул, и мы с ним оба знаем почему.
После гибели мамы я озлобился. В общем-то, нормальная реакция: человек, понесший тяжелую утрату, вправе гневаться на весь мир, а уж восьмилетний мальчик тем более. Окружающие многое тебе прощают. Пытаясь совладать со своим праведным гневом, я делал недопустимые вещи — в частности, колошматил всех и каждого, кому случалось меня разозлить. А разозлить меня было проще простого. Я вспыхивал как спичка по малейшему пустяку. Как оказалось, даже недопустимые вещи, что я вытворял, орудуя кулаками, окружающие считали приемлемыми и смотрели на них сквозь пальцы.
Майку Скэнлону я заехал в морду дважды за то, что он сказал, что мою маму в земле жрут черви. Не думаю, что червям было чем поживиться, после автокатастрофы от нее почти ничего не осталось, но спорить я не стал. Просто приложился кулаком к его лицу, поставив ему синяк под глазом и разбив губу. Он пожаловался отцу. Тот пришел к нам, и я, спрятавшись за угол, слушал и переживал, что мне за это будет. Но отец Майка даже не был рассержен. Сказал папе, что у него претензий нет, он все понимает. Он, конечно, ни черта не понимал, но неприятностей я избежал. И так было всегда.
Один раз, правда, мне пришлось держать ответ, но и то лишь потому, что драку я устроил в школе. Ударил Джейка Келлера на футбольном поле во время физры и думал: все, теперь уж мне несдобровать. Меня вызвали в кабинет директора — впервые в жизни. К счастью, он тоже вошел в мое положение, и я отделался предупреждением и тремя посещениями школьного психолога. Все, кто схлопотал от меня, усвоили: что бы я ни сделал, меня не накажут. Я мог бы избить любого средь бела дня на глазах десятка свидетелей, и им все равно скажут, даже собственные родители, чтобы меня оставили в покое.
Мой гнев утих, когда я перешел в восьмой класс. У отца как раз случился сердечный приступ. К тому времени меня уже почти никто не задирал. Никто не рисковал со мной связываться. Однажды я шел домой из школы и увидел, как трое отморозков дубасят Клэя Уитакера. Я его тогда даже толком не знал, но его лупили, а мне нужен был повод размять кулаки. Во мне накопилось немало здорового, праведного гнева, который я мог с полным правом излить на них. Обидчиков было трое, а я среди своих сверстников даже не был самым рослым. Они могли бы запросто по асфальту меня размазать. Но ими двигала самая обычная жестокость. Мне же придавала силу необузданная ярость.