Оклик
Шрифт:
Двадцать четвертого апреля – дождь листовок, сброшенных ребятами с памятников:
"Бегин! Помни! И Петен был национальным героем Франции, но концом его было решение французского суда: изменник!
"Рафул! Кто будет нашим де-Голлем? Пожалуйста! Уходи в отставку, спаси свою честь, честь Армии обороны Израиля и еврейского народа!
Мы"
Вы стаскиваете ребят с памятника за руки и ноги. Они оказывают лишь пассивное сопротивление.
Прекрасный город пуст, как в апокалиптических видениях.
Город привидений.
Песок скрипит на зубах Времени, стопорит его часовой механизм.
Стерты с лица земли мошавы Сад от и Угда. Синайская сушь и громыхание взрывов день и ночь. Ямит – на ваших глазах в течение недели превращенный в остров развалин.
Вырывание корней – пальм, трав, цветов, домов, сердца, жизни. Пятиэтажные дома Ямита забытыми игрушками покинувших город детей взлетают в воздух и разваливаются на глазах.
Голуби ищут исчезнувшие крыши. Пески уже заметают развалины. Шакалы уже пробуют голоса на верхушках дюн.
К полночи Ямит должен быть освобожден. Вы носитесь на джипах по пескам. Вот какой-то религиозный выскочил из автобуса. Пришлось погнаться за ним. Вот под кучкой деревьев посреди пустыни стоят, обнявшись, поют. Забрали и их.
День жаркий: тревога и солнце. Само пространство насыщено дискуссиями, ругней, напряжением. В Хан-Юнисе уже бегут за вами арабы, показывают непристойные жесты, а вы молча грозите им автоматами, проноситесь под плакатом: – "Египтяне! Добро пожаловать!" Вы уже видите египетских солдат, а вам еще приходится выволакивать из какой-то миквы [115] спрятавшихся туда мужчин в талитах.
115
Миква(иврит): бассейн для ритуального омовения.
Полночь: миг безмолвной глубины, переживаемый всей нацией.
Еще несколько мгновений назад бывшая нашей – за шлагбаумом уже египетская земля. А в ушах голоса ребят, стаскиваемых с памятника: "Мы еще вернемся сюда."
Май восемьдесят второго солнечно чист.
Вновь напряжение в Ливане. Вновь переброска на север. Схех, Эйн-Зиван. Маневры, ночные засады.
Английский театр привез в Тель-Авив "Процесс" Кафки: сплошной поток масок, танцев, сонгов, гротесковый карнавал, израильскому зрителю наскучивший через полчаса. Что ему этот спектакль в сравнении с кафкианской реальностью последних недель?
И чем чреват завтрашний день этого громыхающего пока еще мирными взрывами года?
4. Лето 1957
И встал Давид рано утром, и поручил овец сторожу, и взяв ношу, пошел, как приказал ему Гешай, и пришел к обозу, когда войско было выведено в строй и с криком готовилось к сражению.
ЛЕТУЧИЕ ПАРУСА НА ЗАМЕРШИХ ВОДАХ.
БЕСЦЕЛЬНАЯ СТРЕМИТЕЛЬНОСТЬ В
ЗАПАЗДЫВАЮЩЕМ МИРЕ.
ТРАЛИ-ВАЛИ-ФЕСТИВАЛИ, ШАГИНЯН И АЛИГЕР.
ДАМА ТРЕФ И ПОЛКОВНИК ШАМАНСКИЙ.
ЭХ, ПУТЬ-ДОРОЖКА ФРОНТОВАЯ, МЕДАЛЬ ЗА
ГОРОД БУДАПЕШТ.
НАСТУПЛЕНИЕ ВХОЛОСТУЮ: ШИРОКОЛАН И
КЕРИМ-КАСЕМ.
СВЕЖЕСТЬ РАССВЕТА: ОДЕССА, ХЕРСОН,
ДЖАНКОЙ.
И ПРИМКНУВШИЙ К НИМ ШЕПИЛОВ.
Душная
Выкаблучивание стало формой времяпровождения. Это был намеренный балаган, изощренное сопротивление упорядоченности, безоглядная забубенность последних студенческих лет перед брезжущей скукой всей последующей жизни.
Страну шатало, то ли от хронического недосыпа, то ли от чересчур резкого пробуждения. На верхах что-то варилось, темное и непонятное: Сталину снова отдавали "должное" и, казалось, долг этот никогда не погасить, но вернувшийся страх был какой-то мелкий, а вернувшие себе потерянный голос карьеристы, опять выкрикивающие про "великого вождя, преданного марксиста-ленинца", казались испуганными и жалкими.
В самое пекло я уходил на озеро, сидел в заглохшем углу с ряской, камышами, плакучими ивами, между которыми висла июньская паутина, следил за летучими парусами, непонятно как движущимися по замершим водам, иногда брал лодку, выгребал до середины, лежал, глядя в небо, пытаясь определить, куда его заносит, и каждый раз, подняв голову, в первое мгновение не мог понять, где я нахожусь, и вообще, где верх, где низ; со стороны предместья Баюканы, пасущегося у самых вод, неслась разучиваемая кем-то "Баркаролла" Чайковского, обрываясь на одном и том же пассаже, но распев был чист, полон все менее сдерживающей, какой-то ликующей тоски молодости, и мне было двадцать три.
Наконец нас погрузили в поезд под присмотром подполковника Бояршинова, мешковатого человека с лицом, серым и мятым как мешковина, помешанного на Мао-Цзе-Дуне; он все время его цитировал, сшибая с ног уж совсем элементарной китайщиной типа "Тот не коммунист, кто не идет вперед". Меня он не переваривал за игру на гитаре.
Поезд тронулся с места в сторону Бельц, и с этого момента мы впали в какую-то бесцельную стремительность, все время запаздывая, накладываясь невпопад, не туда стыкуясь: нагрянули в часть, когда уже не было командиров, ввалились в казарму, где уже кто-то расположился, затеяли перебранку, которая самих нас измотала, пришли на склад после того, как предназначенное нам обмундирование получили другие и куцему Лыкову гимнастерка оказалась по щиколотку, что вызвало прилив веселья, и бедного Лычка стали наперехват кружить в вальсе, по причине чего опоздали на построение, а это было совсем страшно, ибо о начальнике наших сборов, полковнике Шаманском ходили уж совсем ужасающие слухи: сатрап, был смещен с поста начальника артиллерии дивизии за то, что избил двух лейтенантов. Натянутый, как хлыст, с кривыми кавалерийскими ногами и цыганским лицом, обжигая строй быстрым взглядом, похаживал он по плацу, ожидая, пока мы, толпясь стадом баранов, наконец-то разберемся по три.