Око Судии
Шрифт:
За столом под ними сидели несколько адептов Завета: бородатый старик в таких же одеждах, как у Эскелеса, только отделанных золотом; иильнамешец с кольцами в ноздрях и татуировками на щеках; статный седовласый мужчина, одетый в просторные черные одежды, и древний слепой старик, кожа которого просвечивала насквозь, как колбасная оболочка. «Гранд-мастера главных школ», — пояснил Эскелес, который, очевидно, следил за его блуждающим взглядом. Сорвил и сам догадался. Он удивился, увидев среди них Серву Анасуримбор, в простом белом платье, скромном и полностью закрытом и от этого еще более соблазнительном. Невозможно молодая. Льняные волосы
— Потрясающе, правда? — вполголоса продолжил адепт Завета. — Дочь аспект-императора и гранд-дама Свайальского Договора. Серва, сама Первая Ведьма собственной персоной.
— Ведьма… — пробормотал Сорвил. В сакарпском слово «ведьма» имело много значений, и все они с нехорошим оттенком. То, что это слово можно употребить по отношению к существу столь совершенных форм и черт, поразило Сорвила как очередная непристойная выдумка Трех Морей. И все же его взгляд неподобающе задержался на Серве. Слово, которым она была названа, по-новому ее раскрыло, ее образ заиграл бередящим душу обещанием.
— Берегись ее, мой король, — тихо рассмеявшись, сказал Эскелес. — Она разговаривает с богами.
Это была старинная поговорка из легенды о Суберде, легендарном короле, который пытался соблазнить Элсве, смертную дочь Гильгаола, и обрек на гибель весь свой род. То, что колдун цитирует древнюю сакарпскую сказку, напомнило Сорвилу, что Эскелес — шпион и никогда не переставал им быть.
Старшие братья Сервы, Кайютас и Моэнгхус, сидели на дальнем конце длинного стола в окружении десятка генералов-южан, которых Сорвил не знал. Его вновь поразило несходство между двумя братьями, один из которых был стройным и светловолосым, а второй — широким в плечах и смуглым. Цоронга рассказывал ему сплетню, что Моэнгхус, якобы, — вовсе не настоящий Анасуримбор, а ребенок первой жены аспект-императора, тоже Сервы, которую повесили вместе с Анасуримбором на Кругораспятии, и бродячего скюльвенда.
Поначалу сказанное показалось Сорвилу до смешного очевидным. Когда семя сильно, женщины лишь сосуды; они вынашивают только то, что засеяли в них мужчины. Если ребенок родился белокожим, то, значит, его отец тоже был белокожим, и так далее, все, что касается фигуры и цвета кожи. Анасуримбор никак не мог быть настоящим отцом Моэнгхуса. Для Сорвила стало откровением, что люди Кругораспятия все как один не понимают очевидной вещи. Эскелес настойчиво называл Моэнгхуса «Истинный Сын Анасуримбора», так, словно нарочитое употребление слова могло исправить то, что натворила действительность.
Еще один образчик сумасшествия, охватившего этих людей.
Прозвенел Интервал; из шатра его сочный звук слышался причудливо. Подтянулись последние задержавшиеся гости: три длинноволосых галеотца, угрюмый конриец и группа людей с тонкими бородками — кхиргви или кианцы, Сорвил так и не научился их отличать. Десятки людей еще рассаживались по галереям, ища свободное место или выглядывая знакомых, какие-то два нансурца протиснулись через колени Сорвила и его спутников с извиняющимися улыбками на свирепых лицах. В шатре установился беспорядочный гвалт, когда люди пытаются успеть сказать последние замечания и мысли, нагромождение голосов, постепенно затихающее до негромкого бормотания.
Это могло бы напоминать
— Скажите, ваше великолепие, — пробубнил ему в ухо Эскелес. Его дыхание пахло скисшим молоком. — Что вы видите, когда смотрите в эти лица?
Вопрос показался Сорвилу таким странным, что он сердито глянул на колдуна, ожидая с его стороны какого-то подвоха. Но дружелюбное выражение лица толстяка не оставляло сомнений. Он любопытствовал искренне. Юного короля это почему-то встревожило, как внезапно возникшая и необъяснимая боль.
— Простаков, — вдруг заявил он. — Одураченных простаков и идиотов!
Адепт Завета усмехнулся, покачал головой, как человек, который сколько перевидал тщеславных гордецов, что их самонадеянность его лишь забавляет.
Второй звук Интервала колюче повис в затаившемся воздухе, вобрав в себя все прочие шумы. По всем галереям стали с любопытством поворачиваться лица, сначала друг к другу, потом, словно повинуясь неведомой и непреодолимой воле, — к полу шатра…
Сначала Сорвил не увидел точку света, может быть потому, что поспешно отвел глаза от дурманящих взгляд пространств гобелена. Человек двадцать шрайских рыцарей, во всем великолепии белых, золотых и серебряных одеяний, заняли места перед возвышением вместе с тремя из оставшихся в живых наскенти, первых учеников аспект-императора, которые были одеты во все черное. Если бы не тени, отбрасываемые плечами вновь прибывших, Сорвил и не заметил бы сверкавшую позади них точку.
Сначала она мигала, как звезда перед усталыми глазами. Но потом стала шириться, наполняясь холодным свечением. Снова прозвучал Интервал, на этот раз глубже, как раскаты далекого грома, вытянувшиеся в одну струну. Угли в светильниках с шипением испустили струи дыма. С высоты, из-под высокого полога шатра, пали завесы мрака.
Пологий холм, состоящий из лиц — бородатых, раскрашенных, чисто выбритых, — притих и взирал на происходящее.
Семь мгновений беззвучного грома.
Мерцающее сияние… и — вот он!
Он сидел, скрестив ноги, но не видно было поверхности, которая его поддерживает. Чело склонялось к вертикально сложенным в молитве ладоням. Голову вместо короны венчало сияние, словно над макушкой у него наклонно водружен бесплотный золотистый диск. Весь облик обжигал устремленные к нему немигающие глаза.
Шепот волной пробежал по рядам военачальников Воинства — приглушенные восклицания восторга и удивления. Сорвил попенял себе за тесноту в груди, за учащенное дыхание, с трудом пробивающееся через горло, как через горящую соломинку.
«Демон! — мысленно кричал он себе, пытаясь вызвать в памяти лицо отца. — Сифранг!»
Но аспект-император уже заговорил, и голос его был таким свободным, таким простым и очевидным, что сердце юного короля Сакарпа переполнилось благодарностью. Бесконечно близкий голос, не до конца забытый, наконец явившийся сюда, чтобы облегчить тревожные часы, вылечить истерзанное сердце. Сорвил не понимал ни единого слова, а Эскелес сидел размякший и потрясенный, и видно было по нему, что благоговение его столь велико, что ему не до перевода. Но голос — какой голос! Он говорил многим и при этом обращался лишь к нему, к нему одному, только к Сорвилу, одному из сотен, из тысяч! «Ты, — шептал он. — Лишь ты…» Материнский нагоняй, от нежной любви выливающийся в смех. Суровый отцовский разговор, смягченный слезами гордости.