Око Судии
Шрифт:
— Оно происходит из диалекта нелюдей, — продолжил он. — И означает «Благородная пещера» или «Высокое тайное место», в зависимости от того, насколько буквален перевод.
— Ишуаль? Келлхус — из Ишуаля?
Она видела, что ему неприятно слышать, как она говорит о своем отчиме — словно о близком друге.
— Я в этом уверен.
— Но если это потайное место…
Еще один угрюмый взгляд.
— Это не надолго, — заявил он с безапелляционностью, свойственной старикам. — Сейчас уже нет. Это в прошлом. Сесватха… Открывается его жизнь… Не только житейские подробности, но и его
Целая жизнь прошла в раскапывании другой жизни, в изучении скучных мелочей сквозь линзу благих и апокалиптических предзнаменований. Двадцать лет! Как тут сохранить равновесие? Если долго копаться в грязи, начинаешь ценить камни.
— Он сдается, — заставила она себя произнести.
— Именно так! Я знаю, я сейчас говорю как сумасшедший, но такое чувство, будто он знает.
Кивнуть оказывается трудно, словно жалость сковала ей мышцы в той точке, где соединяются шея и голова. Какие же запасы целеустремленности ему потребовались? Не только надолго погрузиться в работу, лишенную сколько-нибудь осязаемой выгоды, но и не иметь при этом никаких видимых способов оценить успех — какими же усилиями это далось?! Год за годом, сражаясь с незримым, собирая надежду по крохам из дыма и смутных воспоминаний… Каких же надо достичь глубин убежденности? Каким упорством достижимо подобное?
Таким не обладает здравый ум.
Маски. Поведение — это вопрос выбора подходящей маски. Этому научил ее бордель, а Андиаминские Высоты только закрепили пройденное. Можно представить себе, что выражения лица находятся каждое на своем месте: здесь — тревога, там — приветливость, а расстояние между ними измеряется трудностью заставить себя из одной маски перейти в другую. Сейчас не было ничего труднее, чем втиснуть жалость в подобие живого интереса.
— А другие колдуны школы Завета испытывали нечто подобное?
Она это уже спрашивала, но стоило повторить.
— Никогда, — ответил он. На его лице и в осанке проступила дряхлость. Он сжался до оболочки шкур, облачавших его. Он стал выглядеть одиноким, каким и был на самом деле, и далее еще более отрезанным от всего мира. — Что это может означать?
Она прищурилась; ее странно задело это открытое проявление слабости. И в этот момент что-то произошло.
Метка уже подорвала его, сделала уродливым, как изношенная и порванная вещь. Как будто истерзаны и искорежены были края его души, саму его сущность бередила ткань повседневности. Но вдруг Мимара увидела что-то еще, имеющее оттенок суждения, словно благословение и порицание стали подобны струе, воспринимаемой лишь при определенном свете. Что-то нависло над ним, истекало из него, нечто осязаемое… Зло.
Нет. Не зло. Проклятие.
Он проклят. Почему-то она знала это с той же уверенностью, с какой младенцы узнают, что у них есть руки. Бездумно. Безошибочно.
Он проклят.
Она моргнула, и иной глаз закрылся, и Ахкеймион снова превратился в постаревшего волшебника. Внешние грани столь же непроницаемы, как раньше.
Тоска захлестнула ее, неясная и неудержимая, бессилие, которое накатывает, когда потери множатся, переходя мыслимые пределы. Сжав рукой одеяло, она заставляет себя подняться на ноги и спешит сесть
Но, кроме того, она знает, что надо делать ей — что дарить. Еще один урок из борделя. Это так просто, потому что именно этого страждут все безумцы, об этом тоскуют более всего остального…
Чтобы им верили.
— Ты стал пророком, — говорит она и наклоняется поцеловать его. Всю свою жизнь она мучила себя мужчинами. — Пророк прошлого.
Воспоминание о его силе похоже на благовоние.
Угрызения совести начинаются позже, в темноте. Почему нет места более одинокого, чем влажный от пота уголок рядом со спящим мужчиной?
И в то же время, нет места более безопасного?
Обернув одеяло вокруг обнаженного тела, она проковыляла к тлеющему костровищу, села и, покачиваясь из стороны в сторону, попыталась выдавить из себя воспоминания о скользкой коже, сопении, сопровождающем напряженные усилия немолодого человека. Темнота непроглядна настолько, что лес и проломленная башня кажутся черными как смоль. Тепло разворошенного костра лишь подчеркивает холод.
Слезы приходят только когда он дотрагивается до нее — мягкая рука проводит по спине, падает, как лист. Доброта. Единственное, чего она выдержать не может. Доброту.
— Мы совершили первую совместную ошибку, — сказал он, словно это было нечто значительное. — Больше мы ее не повторим.
Леса никогда не дремлют в полной тишине, даже в мертвенную безветренную ночь. Соприкосновение побегов и листьев, напряжение раздваивающихся сучьев, непрестанный шорох сцепляющихся ветвей, которые вовлекают в свое движение все новые деревья, создавая переплетение пустых пространств, и только внезапно возникший на пути уступ почвы останавливает эту волну. Все вступает в сговор и вместе создает шепчущую тьму.
Угольки потрескивают, как чокающиеся где-то вдалеке бокалы.
— Я пропащая? — рыдает она. — Я потому все время бегу?
— Все мы несем на себе не видимое глазу бремя, — отвечает он, садясь не рядом, а скорее, позади нее. — Все мы сгибаемся под его тяжестью.
— Ты хочешь сказать — ты, — сказала она, ненавидя себя за это обвинение. — Посмотри, как ты согнулся!
Но рука с ее спины не ушла.
— Мне иначе нельзя… Я должен открыть истину, Мимара. Не только ненависть руководит моими поступками!
Она непроизвольно фыркнула и заметила флегматично:
— Какая разница? Голготтерат будет уничтожен не позже чем через год. Этот твой Второй Апокалипсис закончится не начавшись!
Кончики его пальцев отступили.
— Что ты имеешь в виду? — спросил он, непринужденно и раздраженно одновременно.
— Я имею в виду, что Сакарп уже, наверное, пал.
С чего вдруг она внезапно начала его ненавидеть? Потому ли, что соблазнила его, или потому, что он не смог противиться? Или потому, что ей было все равно, переспать или не переспать с ним? Она смотрела на него и не могла или не хотела скрыть ликование в глазах.