Окончательная реальность
Шрифт:
Григорий Евсеевич докурил. Затушил папиросу каблуком. Что-то хрустнуло, и дверь тамбура отворилась. Он поднял глаза и кудри зашевелились на его голове. Потом распрямились, встали дыбом и навсегда остались торчать торчком, свидетельствуя о пережитом. Никогда, даже страшным днем 25 августа 1936 года, когда его расстреливали в здании Военной коллегии Верховного суда, ему не было так жутко. Он попятился, уступая дорогу. Сел на пол, вцепился в волосы руками. Через минуту в тамбур влетел казачий офицер.
– Где Оно?! – гаркнул
Григорий Евсеевич молча тыкнул рукой в сторону ленинского купе. Калмыков, превозмогая ужас, бросился вперед, ворвался внутрь, чуть не сорвав дверь с петель.
Окно было вдребезги разбито. «Оно» исчезло. На диване, держась за шею, в одиночестве сидел скуластый человек. Огромная, лобастая лысая и шишковатая голова его неподвижно смотрела на Калмыкова. Почти джокондовская улыбка тихо блуждала между бородой и усами. Добрые морщинки разбегались вокруг раскосых глаз».
– Ну и что все это значит? – спросил я. – Зачем вы рассказываете мне эти байки? Какое это вообще имеет отношение к проблеме авторства «Тихого Дона»?
– Как же – это ведь из шолоховских черновиков.
– Ерунда! Где доказательства, покажите. Бумаги при вас?
– Да вы смеетесь что ли, они на Лубянке под семью замками, – Эдмундович задержал на секунду дыхание, как будто преисполнился чего-то, и сказал:
– С собой я ношу только любимые листы, концовку романа. Помните? «Что ж, и сбылось то немногое, о чем бессонными ночами мечтал Григорий. Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына… Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром». Какой там Крюков, разве можно сравнивать…
– А где все-таки тетради?
– Да зачем они вам, говорю, ничего в них интересного нет!
А ведь и правда, чего я гоняюсь за тетрадями? В Швецию собирался ехать… Зачем? Знаю же, что тайна в Зойкином экземпляре. Ее и надо искать – силы тратить.
– Ну что ж, возможно, вы и правы.
Я поудобней перехватил тяжелый, в ржавых разводах, обрезок трубы.
– Что, что вы собираетесь… Вы не поняли, я же вам говорю, роль Ленина в истории…
– А на кой мне твой Ленин! – я подошел поближе. – Поди, сгнил давно.
– Остановитесь, безумец. Вы ничего, ничего не знаете. Он даже не похоронен…
– Да пошел ты!
Я размахнулся и ударил. Повозившись немного, выдрал из оцепеневшей руки кожистый портфель, вышел на улицу. Светало. Раннее московское утро обдало свежестью. Я двинулся вниз по Варсонофьевскому в сторону Тверской.
Прогуливался инкогнито по Тверской. Говорят, Каминского самолетом вывезли в Берлин. Повсюду срывают его портреты – иногда рвут, иногда жгут. Пора запереться где-нибудь, чтобы никто не видел, и спокойно покопаться в портфеле Эдмундовича.
Руки дрожат,
«Опустившись на колени, целуя розовые холодные ручонки сына, он сдавленным голосом твердил одно слово: – Сынок… сынок».
Еще несколько строк – и сакраментальная надпись: «Конец».
За ней размашистым, похожим на мой, почерком: «Утверждено. Немедленно в набор. Адам Витицкий».
Всё. Приехали. Круг замкнулся.
Дрожащими руками я достал пузырек. Долго тряс и так и сяк, пальцы не слушались, никак не подцепляли заветную таблетку. Давно я не ел «ипполитовых пилюль». Как-то не нуждался. Все клеилось само собой, но теперь чувствовал – не обойтись. Наконец, ухватив гладкий шарик, отправил его под язык. Несколько мгновений сидел, ни о чем не думая, готовясь погрузиться в сладкую, полную видений дремоту.
Ермаков вытер кровь. Языком ощупал зубы – вроде целы. Исподлобья посмотрел на мучителя – здоровый розовощекий хохол в гимнастерке с закатанными рукавами.
– Ну что, еще хочешь? – спросил тот, осушив стакан воды. – Сейчас опробуем на тебе американскую технику…
Он взял в руки черную продолговатую, слегка эластичную палицу. Медленно, с удовольствием подошел, поигрывая ею, словно спортивным инвентарем.
– Отставить! – Блеснул ярким светом прямоугольный проем открывшейся двери. – Ты что творишь, негодяй? Да я тебя под суд отдам! Сгною говноеда! Пошел вон!
Ермаков с интересом взглянул на вошедшего. Разбитое лицо помогло скрыть саркастическую усмешку. Вот оно как. Теперь добренький следователь явился. В любом случае, это лучше.
– Воды хотите, Харлампий Васильевич? – нежно спросил добрый следователь.
– Хочу.
– Приношу извинения за поведение нашего сотрудника. Это, конечно, недопустимо, но, к сожалению, такие перегибы еще случаются. Я доложу об этом инциденте лично товарищу Менжинскому.
– Ну что ж, доложите. Следователь кивнул, написал что-то на листе бумаги, представился:
– Меня зовут Адам Борисович Витицкий. У меня к вам, Харлампий Васильевич, есть прямое, откровенное предложение. Скажите, согласны ли вы?
– Какое предложение?
– Э, нет, Харлампий Васильевич, так не годится. Вы прямо отвечайте, согласны или нет.
Ермаков зажмурился, вспомнил розовощекую хохляцкую рожу злого следователя, сглотнул слюну и с трудом выдохнул:
– Согласен.
– Вот и отлично, – обрадовался Адам Борисович, заулыбался, а про себя подумал: «Молодец Загоруйко, хорошо обработал».