Октябрь
Шрифт:
— Где мама?
Ткач только рукой повел широко — на воле, мол.
Надзиратели, следуя казенному порядку оборвали разговор, оказав этим существенную услугу: Тимош по делу проходил под иной фамилией, о родстве с Ткачами ничего не значилось.
Встреча с Ткачом ободрила Тимоша, и всё же немолчный гул железной лестницы с холодными ступенями, отшлифованными до блеска множеством ног, словно повисшей в каменном колодце, скрежет засовов и замков, грохот коридорных решеток и железных клеток угнетал его.
Тимош старался
Тимошу и раньше доводилось думать об этом, он как бы готовил себя, приучил к возможным невзгодам, с детских лет наслышался он о «волчках», слепых оконцах под потолком, одиночках.
Но теперь, в действительности, всё сложилось по-иному: его бросили в общую камеру к уголовникам, — то ли тюрьма была перенаселена, то ли в общей суматохе и бестолочи последних ночных облав спутали дела.
Тимош очутился среди скокарей, домушников и марафетчиков, одиночкой в буйной семье тюремных завсегдатаев.
Едва появился на пороге, кто-то бросил ему под ноги арестантскую куртку и крикнул:
— Горим!
Но Тимош, как всякий парень с окраины, хорошо знал, воровские повадки:
— Ладно, брось ростовские номера!
«Свой!» решили в камере, но от этого Тимошу не стала легче: в шумной камере не с кем было душу отвести, жизнь все перекроила по-своему: всё, к чему готовил себя, все бессонные ночи оказались напрасными — угрожал не зоркий «волчок», а бестолочь блатного угара.
В камере было относительно свободно: каждый делал, что хотел, надзиратели боялись своих жильцов и перед некоторыми просто заискивали, получая калым, или опасаясь встречи на воле.
Каждый новый день был тяжелее предыдущего, они накоплялись, как ступени тюремной железной лестницы.
Был единственный просвет — в этой камере можно было подходить к окну. В отличие от корпусов политических, тут отсутствовали железные заслонки.
Но одесский налетчик Костик любил петь у окна. Он разбивал «для воздуха» стекла, прилипал к решетке, ухватившись за прутья обеими руками, время от времени резко и грозно поводя острыми плечами: не подступись!
С каждым днем Тимошу становилось труднее.
Но вот однажды, на прогулке, он увидел во дворе Кудя. Тимош едва не кинулся к старику.
Потом в тюремной церкви приметил токаря из снарядного, привлеченного по делу о всеобщей стачке, и вслед за тем, на работах — Антошку Коваля, и тогда всё в тюрьме представилось по-иному: он приучался постоянно видеть своих людей рядом, сознавать их общую, единую силу.
Его заветные мысли о главном, великом, перебивались житейским, объединялись с практикой сегодняшнего дня и, чтобы разобраться во всем, уравновесить великое и повседневное, он находил свои словечки или вспоминал сказанное другими.
Думая о встрече с Кудем
— Мы вместе. Остальное — обстоятельства, и вспомнил вдруг любимое словечко Ткача: «Смотря по обстоятельствам».
Вот и ему теперь довелось столкнуться с обстоятельствами.
Тимоша долго не вызывали на допрос, колеса следственной машины где-то заскочили, забуксовали.
Наконец, худой издерганный человек в казенной тужурке потребовал его к себе. Чем-то обозленный, он допрашивал торопливо, не вникая, и всё почему-то поглядывал на дверь.
С первых слов Тимош понял, что его принимают за другого, стараются уличить в каком-то мелком воровстве, что дело его перепутали.
Он не стал никого разубеждать и только повторял совершенно искренне:
— Не знаю. Ничего не знаю.
Его вернули в общую — до следствия и, кажется, снова забыли.
Он не встречал больше ни Ткача, ни Кудя, но всё время думал о них, всё время они были с ним.
Вскоре Тимошу передали через надзирателя записку:
«Тимошка, сынок, гонят меня в пересыльную. Прощай пока. Помни, тут остаются наши люди».
Сперва Тимош различил лишь это «прощай!» Уткнувшись лицом в клочок бумаги, принесшей жестокое слово, он провалялся на нарах до рассвета.
В камере шумели, играли в очко и орлянку. Костик дольше, чем всегда, пел у разбитого стекла, в углу молча и зверски дрались домушники, не поделившие оставшееся на воле добро, в другом старательно и сосредоточенно юнцы накалывали друг другу татуировку.
Тимош всё думал о пересыльной…
И вдруг — вместе с первым проблеском зари, возникло иное: «Тут остаются наши люди»…
Тимош как бы заново перечитал письмо и теперь главным стало «наши люди».
Тарас Игнатович словно обязывал его быть верным этим людям, оставаться преданным общему делу.
…Ничего необычайного не произошло в ту ночь, но поутру Тимош поднялся с нар, словно долгую жизнь прожил. Самым сильным стало теперь чувство незавершенного дела. Трудно было уже думать о прежнем Тимошке, о его мечтах, страдании и любви — что-то оборвалось, какая-то невидимая нить, раз и навсегда; начинался новый день, наступила пора мужества.
В то утро ему передали книги; от кого, он не знал, впрочем, знал — с ним оставались люди, о которых писал Ткач.
В камере по-прежнему резались в очко, били медяками по каменным плитам, но теперь в нее вошли герои прочитанных книг: Спартак и Андрей Кожухов, утверждались заповеди Манифеста.
…Революция застала Тимоша за книгами, она не распахнула для него ворота тюрьмы, потому что он всё еще оставался в камере уголовников.
Когда он вышел, по улицам двигались уже демонстрации. Больше всего поразил его неумолчный радостный говор, весенний ликующий гул, — еще в детстве запомнилось и теперь снова воскресло — говор народа!