Октябрь
Шрифт:
«У нас на заводе всегда так делали», — повторил про себя Тимош, с удивлением приглядываясь к Василию Савельевичу — поразило спокойствие и уверенность, рабочая хватка простого беспартийного человека.
— Ивановская двадцать, — продолжал, между тем, Лунь, — там меня каждая собака знает, — и протянул руку: — Ну всё. Давай уходи.
«У нас на заводе всегда так делали», — всю дорогу вертелось в голове Тимоша.
Как всё у него просто и вместе с тем надежно, крепко, проверено жизнью, этим самым «всегда».
Однако пылкость и порыв Агнесы
Неужели Агнеса была не права?
Неужели она действовала по собственному усмотрению, по своей личной воле, не считаясь с другими, не советуясь. Разве могут быть разные правила — одни для завода, другие для Агнесы.
Но, быть может, дело тут вовсе не в правилах, а в обстановке, все диктуется обстановкой?
Тимош перебирал в уме сказанное на заводе, вспоминал, как отнеслись к его приходу рабочие, как приняли листовки:
«Передай — мы все за одно!»
Нет, в этом больше порыва, больше яркости. Это сильней захватывает!
Дома Агнеса заставила его подробно рассказать о выступлении на заводе, переспрашивала, заставляла повторять, Тимош старался возможно обстоятельнее сообщить обо всём, что произошло, что удалось подметить, только об одном умолчал: о предостережении Василия Савельевича. Почему он так поступил, Тимош не знал. Быть может, считал излишним говорить сейчас — будет новое дело, будет и разговор.
Выслушав Тимоша, Агнеса ничего не сказала, а только передала вторую пачку листовок:
— Отвезешь в Моторивку. Вызовешь Матрену Даниловну и вручишь ей лично, чтобы никто не знал.
Тимош взглянул на Агнесу:
— А если Матрена Даниловна спросит, где живу?
— Ей скажешь. Только ей.
На этот раз Тимош ничего не расспрашивал о Любе, выполнил поручение и поспешил домой. Прошло больше месяца, пока Тимош вновь попал в Моторивку. Последним впечатлением, которое увозил он, было: почерневшее от дождей сено, размытая ливнями глина и лошади по брюхо в грязи, тянущие возы в гору. Брошенные хлеба в полях всё время стояли перед глазами. Неспокойное чувство не покидало его — он должен был уезжать, когда кругом нужны руки.
Он никогда не думал, что скошенный хлеб может звать!
В городе, на квартире его ждало новое.
Еще в сенях Тимош заслышал шум. Кто-то перебирал струны гитары. Голоса звенели оживленно. Походило на то, что люди собрались отметить семейное торжество, или затеяли пирушку. Одним словом, обстановка сложилась для него непривычная и, если б не усталость с дороги, он ни за что не вошел бы в комнату.
Едва Тимош переступил порог, гости так и уставились на него. Руденко растерялся, не сразу разобрался в том, что происходило. Заметил только, что было сильно накурено и что портрет деда поглядывал настороженней обычного.
Агнеса тотчас обратилась к собравшимся:
— Товарищи, представляю вам: младший брат Ивана!
Только что не сказала: «младшенький!» И забыла о Тимоше. Все забыли о нем, как часто бывает в оживленном обществе, когда смотрят на человека, улыбаются ему,
— Славный парень!
Тимош без труда определил: всех этих людей связывал старый, давний спор, и он поспешил отойти в сторону забился в угол, молча предоставив возможность Александре Терентьевне отобрать у него промокший картуз, тужурку, подать чашку горячего чая.
Немного пообвыкнув, Тимош заметил, что народу в комнате было не так уж много, однако заполнял он собой всё и шумел, как целый университет.
Продолжая прерванный спор, бородатый студент, похожий на бурлака, наряженного в студенческую тужурку, чернобровый с глазами небесной голубизны, проговорил с таким видом, словно бросал факел в пороховой погреб:
— Мы, интеллигентная братия, смешной народ. Всё знаем. Всё можем, и ничего не можем. Послушать хоть бы вас, коллега. И вы всё знаете. В чем ошибки девятьсот пятого года — знаете. В чем сила Карла Маркса — знаете. А что делать, не знаете!
— То есть, это почему? Я, кажется, ясно сказал: положение на заводах, в селе и на фронте…
— Слава богу, до положения на заводах додумались. Это уже прогресс. Это уже нечто больше, чем «до победного?».
— От положения на заводах зависит…
Тимош взглянул в сторону отбивавшегося коллеги и узнал Мишеньку. Он очень изменился, осунулся, утратил блеск и румянец, огрубел и от этого заметно выиграл, стал больше походить на человека. Тимоша он давно приметил — узнавал, но не признавал.
— Мишенька, да вы ведь не имеете ни малейшего представления о положении на заводах.
— Ну, почему же, — вмешался Павел, — они же люди образованные, газеты читают.
Бородатый студент сидел в противоположном, углу под фикусом, оседлав стул верхом. На пальцах отставленных рук была намотана пасма красного гаруса, Агнеса собирала нитку с его рук и ловко укладывала виток к витку на картонную моталку.
— Видишь ли, Агния, — продолжал спор бородатый студент, — нас с тобой, собственно, только два вопроса разъединяют: «что» и «как». Мы считаем: главное это — что делать и во имя чего бороться. Остальное подчинено главному. Пребывать в подполье, таиться в подвалах, пробираться с поднятым воротником может не только-преданный рабочему делу партиец, но и любой Сашка-семинарист или Сонька — Золотая ручка. Не в этом романтика и существо вопроса. Вот чего ты никак не хочешь понять.
Тимош из своего угла пристально наблюдал за Павлом и бородатым студентом. Но не смел вмешиваться в разговор.
Мишенька, опасаясь, как бы по старинке не оказаться мишенью, стал собираться:
— Спасибо, все-таки, господа, за тепло и уют. Сейчас трудно жить. Нестерпимо трудно жить. Всё страшно усложнилось. От каждого требуют невероятного… До свидания, коллеги.
— Амеба! — злобно проговорил Павел, когда дверь захлопнулась за Мишенькой.
— Обыкновенный человек, — отвернулась Агнеса.