Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин
Шрифт:
Но сама понимая это, как могла Клара объяснить все Паулю Тагеру, ветерану движения, твердо стоящему на своем: «Нет войне!» Паулю Тагеру, которого, несмотря на его преклонные лета, вот-вот упекут во вспомогательные части. Курту Раабу, уже получившему повестку. Их женам, посылающим проклятья кайзеру.
Нет, Карл сам должен держать ответ перед этими людьми! И великий смысл его встречи с ними будет состоять не только в том, что они убедятся: Либкнехт — с ними! А и в том, что Карл почерпнет новые силы из общения с рабочими.
Карл приехал утром и застал ее одну. Когда
Когда она усадила его за стол, и придвигала ему его любимые кушанья, и он обвел усталыми глазами комнату, в которой провел так много отрадных часов, — в ней снова шевельнулось что-то материнское. Как будто перед ней был не зрелый политический деятель, виднейший партийный функционер, а юноша, нуждающийся в ее поддержке, в ее твердом рукопожатья. Это было смешно, но именно так чувствовала она, когда он глубоко вздохнул и как-то горестно и в то же время с облегчением сказал просто:
— Мне было очень тяжело, Клара.
— Потом, потом… — она заторопилась, забросала его вопросами о жене, пак же Соня сейчас — верно, он совсем не бывает дома? И что в Берлине? Непрерывные «Хох» и «Да здравствует»… И пока они так сидели за столом и отрывочно, бессвязно касались то одного, то другого, только не самого главного, именно самое главное и решалось: Карл открывался ей таким же, как всегда — чистым, беззаветным и отважным. И она радовалась, уже понимая, уже точно зная, что таким его воспримут и штутгартские пролетарии, многоопытные бойцы, которых нельзя обмануть, которым нельзя изменить.
Известие о том, что Карл Либкнехт в Штутгарте и будет выступать на широком рабочем собрании, привело множество людей в обширный зал ферейна, который все же не может вместить всех желающих, и у входа теснится толпа. Она расступается, чтобы пропустить Клару, быстро, по-молодому поспешившую к трибуне. Карл уже здесь, и она сразу видит по его лицу, как он рад ей и как нужна она ему в этот нелегкий час.
Клара вглядывается в зал. В нем, конечно, нет ни Фохта, ни Кунде. Нет, они вовсе не на полях сражений. Они вряд ли и попадут туда: не только из-за возраста — как же, они необходимы в тылу. Свои предприятия они умудрятся перестроить на нужды войны! Клара видит здесь не только рабочих. Интеллигенты, которые пришли сюда, ищут правды, они честно хотят разобраться в обстановке.
Но в подавляющем большинстве здесь рабочие. Это их глаза, суровые и чуть ироничные, обращены к Либкнехту. Эти люди знают жизнь, знают, что она — не тихий пруд, а бурная, порожистая река.
Либкнехт начинает прямо, без обиняков. Он не отрицает своей ошибки. Он только хочет быть понятым ими и потому говорит об обстановке, в которой поддался чувству ложно понятой дисциплины.
Карл переводит дух, сбрасывает пенсне. Без стекол глаза его приобретают выражение какой-то беззащитности, что-то почти юношеское в них, в жесте, которым он хочет усилить впечатление от сказанных им слов.
Перелом в настроении зала заявляет о себе бурными аплодисментами, когда Либкнехт кончает речь. Чувство большого облегчения наполняет Клару. Она берет обеими руками голову Либкнехта и целует его по-матерински в лоб. Она ощущает его влажность, видит близко усталые глаза. Он совсем измучен. И она понимает, что ему еще предстоит немало!
Либкнехт готов исправить свою ошибку.
Вскоре он делом доказывает это: при повторном голосовании в рейхстаге Карл решительно выступает против военных кредитов.
Клара быстро приспосабливается к новой обстановке: искушенная в «эзоповом языке», она находит способ довести свои мысли до множества людей, которые по-прежнему преданы «Равенству». А то, что все-таки нельзя сказать на листах газеты, говорится языком листовок, теперь уже нелегально печатаемых в типографии «Равенства».
В штутгартских кнайпах толкуют о положении на фронтах, обсуждают на все лады письма земляков из армии. Если судить по этим письмам, до победы совсем недалеко. И дух воинов повышается так быстро — как бы он вовсе не вознесся к небесам! Даже нескладный Куурпат получил железный крест первого класса. Земляки отличаются на фронтах. Ну а те, кого уже нет, обрели царство божие, поскольку отдали жизнь за фатерланд и кайзера.
В трактирах пьют, читают газеты, прикрепленные к круглым палкам. Здесь все возбуждены, здесь все стратеги. И в меру веселы… Потому что сюда не приходят убитые горем. Из тех квартир, куда колченогий почтальон Лукас принес письма с черной каемкой.
Потом они придут в себя и появятся здесь: ведь им некуда деваться. И будут слушать стук кеглей и прогнозы о близкой победе. И будут стучать кружкой о стол, заглушая в себе назойливый голос: «Моего сына все равно не вернуть!» И гасить в себе мысль об одной безымянной могиле с каской на простом кресте. Нет, наверное, со многими крестами, совсем одинаковыми. С одинаковыми касками; недаром эти могилы зовутся «братскими».
Перед лицом войны вся нация должна быть одной семьей. Это так. Почему же сыновья богачей не на позициях, а «служат отечеству» в разных комитетах по поставкам армии? Конечно, все должны приносить жертвы. Бросить на алтарь родины, великой и бесконечной, самое дорогое. Но одни бросают деньги, а другие — сыновей! И те, кто бросают деньги, с лихвой получают их обратно. А сыновья не возвращаются. В самом деле, так ли уж необходимы Германии завоевания, во имя которых встали под ружье сыновья и братья? И какой Германии они необходимы?