Олива Денаро
Шрифт:
– Я, Оли, лупары-то и в руках не держал. Это ж пачкаться, а я люблю, когда у меня руки чистые. Кровь за кровь – цепочка без конца тянуться будет.
Говорит отец редко, всё больше загадками. Зато и правил, как мать, не устанавливает.
– Знаешь, я ведь шестнадцати лет осиротел: дед твой как-то поутру вышел на лодке в море и не вернулся, а бабушка сердцем слаба была: году не прошло, Богу душу отдала, – продолжает он. – Мы с меньшим братишкой одни выросли. Нитто совсем ещё юным семью завёл, самую красивую девушку в городе в жёны взял. Да только через пару месяцев нашептали ему: невеста, мол, чести не соблюла. Раз сболтнули, другой, кровь закипела, повздорили, он ей лицо и попортил. А она в родительский дом вернулась и на следующий день брата прислала. Нож на нож, и вот Нитто в
На какой-то миг отец снова, как в детстве, кажется греческим богом, который идёт, расцелованный солнцем, мне навстречу через поля.
– Только по дороге перехватил меня друг детства, Пиппо Витале, что в карабинеры подался. И оружие отобрал, и самого запер на две ночи, проспаться на холодке. А как выпускать пришёл, сунул мне опять двустволку в руки и говорит: «Это твоя. Нужна ещё?» – «Пожалуй, нет», – отвечаю. Я ведь шёл её брата убить, потом их отец убил бы меня, и так далее, и так далее, и никогда бы это не кончилось. В общем, если я нынче и могу надеть на голову шляпу, то лишь благодаря Пиппо Витале, поскольку, находясь в паре метров под землёй, это непросто, – заключает он и чуть раздвигает губы, изображая улыбку.
Я, отвернувшись к окну, гляжу на пока ещё безлюдную улицу. Значит, решим всё миром, я выйду за него замуж, со мной опять начнут здороваться на улице. Но что же мне делать потом? Как ни в чём ни бывало срисовывать в тетрадки портреты кинозвёзд? И облака снова станут принимать форму морленей? И я смогу радостно обрывать лепестки у ромашек?
– А где теперь твой друг карабинер?
– На посту, как всегда.
Он просто обязан будет на тебе жениться, сказала Анджолина, не то прямая дорога ему за решётку.
– Может, пойдём пособираем баббалучей, пока не рассвело? – предлагает отец.
– Мама не велит. Говорит, я уже не ребёнок.
– Для меня ты всегда будешь ребёнком.
Я наскоро собираюсь, он надевает шляпу, и с первым лучом солнца мы уже выходим из дому.
49.
С поля мы возвращаемся с полными вёдрами. Козимино успел сбрить бороду, оставив, как теперь принято у парней, только усики. Мама, увидев, что мы идём, разводит под кастрюлей огонь. Волосы у неё накручены на лоскутки, чтобы получились кудряшки.
– Как насчёт скромного завтрака? – спрашивает она. Мы садимся за стол. Отец первым делом отламывает корочку и, отделив мякиш, макает её в плошку с молоком, замешанным с кофе, а сверху ещё сахаром посыпает. Я повторяю за ним и, поднеся ложку ко рту, чувствую, как на зубах хрустят сладкие крупинки. Мы едим молча, затем расходимся по комнатам, чтобы переодеться в выходное. Наши ритмичные движения будто подчиняются некой тайной гармонии: всё получается само собой.
Я обнаруживаю, что жёлтая юбка и блузка в цветочек уже разложены на кровати, друг над другом, словно образуя невидимую девушку, мой призрак. Прикидываю к талии юбку, оглядываю себя, потом, понурив голову, открываю шкаф и вешаю её обратно: это для праздника – так ведь мама говорила. На железной вешалке по-прежнему сиротливо висит чёрный школьный халатик. Провожу рукой по грубой ткани и вдруг вспоминаю, как синьор Шало своим ровным, бесстрастным голосом диктовал нам стихотворение: «Покорной, кроткой будь: // и лишь тогда // тебя соседи уважать начнут». Решено: захлопнув створки шкафа, я остаюсь в рабочей одежде. Не хочу казаться красивее, чем есть, не хочу больше следовать ничьим советам, не желаю никому подчиняться. Какой ценой далось мне это послушание? Лучше бы вместо таблицы умножения и неправильных глаголов научили отвечать «нет», ведь «да» женщины и так заучивают с самого рождения.
Когда я снова спускаюсь в кухню, мама, бросив на меня короткий взгляд, только головой качает.
– Туфли, – бурчит она. Я скидываю сандалии и надеваю те, на небольшом каблуке. Отец с Козимино уже в выходных костюмах. Если не считать этих усиков, они выглядят близнецами, а то и вовсе на денёк одним и тем же человеком стали. Мы слоняемся по дому, будто чужие, перекидываясь лишь редкими учтивыми
– Ну, пошли? – говорит отец.
Мы выходим из дома, идём по грунтовке. Ночные облака растаяли, и жгучее солнце обрушивается на шею, словно удар топора. Отцовские кудри торчат в стороны чёрной смоляной короной, жёсткий воротник рубашки промок от льющего ручьём пота. У перекрёстка, где меня в тот день поджидал автомобиль, я беру Козимино под руку, и мы сворачиваем на шоссе. К площади поднимаемся, и вовсе держась все вместе за руки: мы с братом посередине, отец с мамой по сторонам – ни дать ни взять марионетки, пляшущие на ниточках под любопытными взглядами зевак. Кто-то глядит с балкона, кто-то отпускает вслед шуточки. Выглянувший из церкви дон Иньяцио, завидев нас, чуть склоняет голову.
Из чуть приоткрытой ставни на втором этаже одного из роскошных зданий возникает рука, за ней лицо и, наконец, тело до самой талии. Два запавших глаза глядят мне вслед из тёмного квадрата окна. Потом Фортуната, махнув рукой, снова скрывается за ставнями. И мне суждено кончить так же, поглощённой четырьмя стенами. Но правила послушания таковы: шагать вперёд, всем своим видом изображая покорность, и не забывать кивать.
Я и шагаю, поглядывая по сторонам, как вдруг земля уходит у меня из-под ног, колени подгибаются, и я падаю на мостовую. Только это не внезапная слабость – это туфли: сломался каблук. Пока я, ухватившись за отцовскую руку, пытаюсь подняться, мама отряхивает моё платье. Подбираю обломившийся каблук и хромаю дальше, одна нога короче другой, той же походкой, что и Саро. Я даже задираю голову, но причудливых облаков в небе не видно. Мы минуем участок карабинеров, оставив его слева. Туфля без каблука ужасно неудобная, другая по-прежнему жмёт. Кондитерская в глубине площади, ещё немного – и меня доставят, сдадут с рук на руки, но ковылять всё труднее. А он уже стоит у окна, ждёт – белый костюм, веточка жасмина за ухом: я сразу вспоминаю сладковатый запах, запертую на ключ комнату, неубранную постель, пергидрольные, провонявшие дымом волосы Анджолины... Либо он на тебе женится, либо ждёт его долгая дорога в компании карабинеров, смеялась старуха. Он делает шаг вперёд, вскидывает руку, приглаживает волосы: наконец-то дело сделано. Я оборачиваюсь к отцу, но ответа по лицу прочесть не могу и, совсем выбившись из сил, останавливаюсь.
– Всё, дальше не могу, – и сбрасываю туфли. От стопы по всему телу прокатывается волна облегчения. Я ловлю взгляд Патерно, потом разворачиваюсь и как была, босиком, шагаю в обратную сторону.
50.
– Старшина Витале занят, придётся немного обождать, – предупреждает молодой карабинер с усиками, как у моего брата.
В коридоре темно, пахнет сыростью. Козимино остался на площади приглядывать за кондитерской, мы же втроём сидим на деревянной лавке. Мама то и дело оборачивается к отцу или ко мне, спрашивает, что происходит, но мы молчим. В воскресном платье, завитая, она куда больше похожа на наречённую невесту, чем я, словно постаревшая на целый век. Вот только что ковыляла ему навстречу, а в следующий момент у всех на глазах вхожу в участок. Солнце ли виновато, тепловой удар или, может, сломанный каблук – не знаю, но больше я бы даже шагу по этой дороге не ступила. Потому и не пошла дальше.
Отец встаёт, вполголоса говорит пару фраз капралу и удаляется куда-то в конец коридора.
– Ты как, Оли, готова идти? Отдохнула? – шепчет мать, поглядывая на мои босые ноги. За упрёком в её голосе слышится нежность, будто она считает, что я капризничаю, как маленькая.
Помню, однажды она повела нас, меня и Фортунату, к заутрене. Вытащила из постели и, натягивая толстый свитер, всё бормотала: «В честь святой Риты, которая тебя от скарлатины спасла». А Козимино досыпать оставила – он же у нас хилый. Из дома вышли затемно, мы с Фортунатой крепко держались за руки, чтобы ветром не унесло. «Есть хочу», – заныла я, надеясь оттянуть момент ухода. «По дороге дам вам пирога», – пообещала она. И стоило мне только начать упрямиться, давала ещё кусочек, чтобы я шла дальше. «Умница, – говорила. – Хорошая моя девочка». И так до самой церкви.