Они шли убивать. Истории женщин-террористок
Шрифт:
В дни такого угнетения с одной стороны и тщетного напряжения сил с другой, – я была арестована в городе Самаре в 1907 году, и опять же в сентябре месяце.
Мне думалось, что на этот раз палачи не выпустят меня живою из рук своих. Думалось так, а чувствовалось иначе.
Два года и девять месяцев, что продержали меня в Петропавловской крепости, не о смерти думала я, а о том времени, когда Россия – после неизбежной второй революции, победоносной и торжественной – возьмется за работу строительную и в несколько лет преобразит нашу обездоленную страну, наш еле грамотный народ – в образцовое государство, могущее служить примером всем другим народам, как по культуре, так и по своему социальному благоденствию. Я настолько живо себе рисовала
Уверенность в возможности увидеть родину свою свободной, народ свой растущий в довольстве и духовном развитии – придавала мужество, окрыляла силы мои. Я сознавала себя еще способной работать с народом и для народа, и мне было досадно терять время на поселении, в глуши Сибирской тайги. Я снова собралась бежать, стремясь присоединить свой опыт к работе своих партийных товарищей, звавших меня к себе. И снова побег не удался. Всего часа два-три отделяли меня от цели, от верного пристанища, и было досадно, проскакав зимою тысячу верст, очутиться в руках врагов своих.
Опять приходила в голову мысль, что не простят они мне моих попыток вырваться на волю, попыток скова пристать к делу революционного движения. И в то же время столько жизнеспособности ощущалось в груди, что мысль не останавливалась на пресечении деятельности, черная завеса не заслоняла дальнейшего хода событий творческого характера. Ни долгое сиденье в тюрьме, ни ссылка в Якутск не омрачили духа моего. «Переживу, – говорил внутренний голос, – все переживу и доживу до светлых дней свободы».
Из Якутска перевели в Иркутск и восстановили здесь все преследования и гонения, какими наполняли ссылку мою в г. Киренскe. Здесь же я сильно заболела и видела, как врачи заботливо скрывают от меня опасность моей болезни. А мне было странно, что могли думать о роковом исходе, когда на душе у меня была полная уверенность в том, что время все приближает и приближает меня к развязке иного свойства, к торжеству революции.
Чем дольше длилась война, чем ужаснее были ее последствия, чем ярче выявлялась подлость правительства – тем яснее была неизбежность прозрения демократии всех стран, тем ближе стояла и наша революция.
Я ждала удара колокола, возвещавшего свободу, я дивилась, что удар этот заставляет ждать себя. Когда же в ноябре прошлого года взрывы негодования раздавались один за другим, когда пивные возгласы передавались от одной группы населения к другой – я уже стояла одной ногой в сибирской кибитке и только жалела о том, что санная дорога быстро портится.
Четвертого марта пришла телеграмма ко мне в Минусинск, возвестившая мне свободу. В тот же день я была по дороге к Ачинску, первому пункту на железной дороге. От Ачинска началось мое непрерывное общение с солдатами, крестьянами, рабочими, железнодорожными служащими, учащимися и полчищами дорогих мне женщин, несущих все тяжести внутренней, а теперь и тыловой жизни великого государства.
Сегодня, 20 апреля 1917 года, мой вагон везет меня на Москву и дальше. Когда остановится мое движение по великой стране – я не знаю. Очень может быть, что пророчество старого друга-каракозовца оправдается: «суждено тебе умереть в походах твоих». Если и так, да будет благословен мой народ, давший мне возможность и силы работать с ним и для него.
Катерина Брешковская.
20-го Апреля 1917 г.
Вагон Сиб. ж. д.
Глава 2
Ишутин и каракозовцы
Это было на Нижне-Карийском промысле, в сентябре 1879 года. Нас прибыло туда несколько человек. Мужчин должны были сдать в тюрьму, а меня, за неимением еще помещения для политических женщин, сдали в вольную команду. Несколько человек, холостых и женатых, жили уже на вольно-командном положении, т. е. вне тюрьмы, в нанятых квартирках, или собственных домиках, с правом ходить
После долгой одиночки и очень «строгого» путешествия с жандармами от Петербурга до Кары, стало очень весело, когда комендант сказал: «для вас у меня помещения нет, поживите пока у ваших товарищей; до свидания». – Жившие до нас вольнокомандцы пришли встречать привезенных товарищей, и я тут же была вручена той особе, в доме которой прожила зиму, пока бумаги обо мне ходили из Кары в Питер и обратно, решая вопрос о дальнейшем моем местожительстве.
Братски встретили нас товарищи, окружили тесным кольцом и жадно смотрели, жадно ловили каждое слово людей, только что приехавших с родины. – Привезенных мужчин скоро повели в тюрьму политических (она помещалась тогда в казацкой гауптвахте7), где уже сидело несколько человек, прибывших на Кару кто за год, кто за два, а кто всего за несколько недель до нас. Меня же со двора коменданта вольнокомандцы увлекли к себе в поселок. – Жандармы, за всю дорогу ни на минуту не спускавшие нас с глаз своих, стояли поодаль, точно разочарованные. Видно было, что раздумье взяло их: «стоило ли так усиленно стеречь, скакать два месяца ни разу не переодевшись, дрожать каждую секунду за целость арестанта, для того, что бы видеть, как он, веселый, окруженный родными людьми, свободно уходит, куда – они не знают даже». – Мы выходили со двора, когда позади нас раздался голос: «расковать… они дворяне, их не имели права ни брить, ни везти в кандалах». Вольные жены, приехавшие с мужьями, повеселели. Все заговорили, все возбуждены, полны новых глубоких душевных ощущений… Новые места, новые условия, новая борьба…. Но сейчас – нет. Сейчас – воздух, простор, свободно движущиеся люди, одетые не по-арестантски.
– Сколько же вас всех?.. Где кто живет?.. Да вы все здесь или еще кто есть?..
– Нет не все, еще есть Ишутин, каракозовец.
– Ишутин… каракозовец8… Боже мой… Где же он?
Не помню, в тот или на другой день я увиделась с Ишутиным. Встретилась я с ним робко, конфузливо, не зная как быть, чтобы не шокировать чем-нибудь, не быть чем-нибудь неприятной человеку, который, как оказалось, давно уже потерял душевное равновесие и всякий интерес к живым и широким вопросам. Он жил одиноко, бедно, грязно. Злая чахотка уже истощила его физические силы, кашель неумолимо бил слабую грудь, он весь сжимался; казалось вот-вот задохнется тут же, сейчас. Он был еще на ногах и даже быстро проходил по поселку, когда хотел повидать кого-нибудь или спросить чего. Фактического надзора за ним не было, его душевная болезнь и последняя степень чахотки были достаточной порукой в его безвредности правительству. Небольшой ростом, худой и бледный, он холодно встречал подходивших к нему людей, считал неуместным близость товарищеских отношении и только к тем немногим, кто лично ему нравился, относился доверчиво.
Моя простая крестьянская одежда неприятно поразила его, и после первых же слов знакомства он произнес торжественно: «Гордыня… это все ваша гордыня… сударыня!.. Зачем эта одежда!.. Зачем унижение того рода, из которого вы исходите?.. Ваш отец, быть может, почтенный феодал…благодетель своих крестьян… верный своим традициям живет, окруженный всеобщим почетом… а вы… вы попираете все это!..» и так все дальше и дальше. Видно было, что, продолжая говорить, он слушал сам себя и видел картины, которые старался изображать; он увлекался ими и мог подолгу беседовать с воображаемым миром. Другой раз, – когда, совсем ослабевший, он уже слег в постель (в лазарет), укоряя меня за то, что я порвала все связи с прошлой жизнью, он в мрачном восторге рисовал мне всю прелесть московских театров, лож, полных нарядных красавиц, увешанных дорогими каменьями, красоту широких лестниц, устланных коврами, залитых светом огней, и снова красавицы, окруженный всякими почестями…