Опанасовы бриллианты
Шрифт:
— Коля, ну оставь свою работу. Сделай это для меня, ради нашего счастья. Иначе мы не можем быть вместе. Ты знаешь характер моей мамы. И ведь это не трудно: ты пойдешь на любой завод, даже в бригаду к этому знатному каменщику. Правда, милый? Ты сделаешь?
Наташа замолчала. Она смотрела в сторону, где строился огромный новый дом. О его размерах можно было судить по множеству электрических лампочек, рисующих на фоне ночного неба силуэт здания.
— Этот дом, — продолжала Наташа, — виден из окна моей комнаты. Когда мне станет грустно, я подойду к окну и увижу: там, высоко-высоко работаешь
Николаю было обидно и тяжело. Раньше она старалась убедить, доказать его ошибку в выборе профессии, кокетничая, дразнила его, а теперь она просила, умоляла. В ее тихом голосе звучало обещание, что за одну эту уступку она для него сделает все, что он захочет.
— Наташа, — тихо заговорил Николай, — через полгода, а может быть и раньше, этот дом выстроят и в него въедут жильцы. Бригада твоего знатного каменщика перейдет на другое место и там будет строить новый дом. И этот второй дом будет также выстроен, и в него, как и в первый, вселятся москвичи. Будет время, когда благородные потомки вспомнят этого знаменитого каменщика и поставят ему памятник на той самой набережной, где он заложил первые камни этого дома. Придет и такое время, и мы до него доживем, когда не будет ни тюрем, не будет, ты улыбаешься? Да, не будет и милиционеров. Все люди будут хорошие, честные, добрые. Не будет краж, убийств, безобразий… Тогда невесты не будут уговаривать своих женихов, чтобы они не возились с ворами и хулиганами… Но это не так скоро.
Николай говорил медленно, внешне спокойно. Но в этом видимом спокойствии Наташа читала глубокое волнение.
— А сегодня, — продолжал Николай, голос его стал жестким, — сегодня на задворках московских улиц подростки иногда играют в очко. Проигравшийся идет в магазин к кассам, рыщет по аллеям парка. И когда наступает удобная минута, против кошелька, в котором еще неизвестно, что есть, он ставит на карту свободу, а иногда и жизнь!
За спиной Николай услышал чьи-то шаги. Обернулся. Мимо проходил постовой милиционер. Суровое и худощавое, уже немолодое лицо постового говорило, что за плечами у него не один десяток лет напряженной и опасной работы.
— Вот видишь, — мягко сказал Николай, — сейчас уже глубокая ночь. Москвичи давно спят, а он будет всю ночь ходить по этому мосту. Твой молодой каменщик и его невеста могут без опасения встречать рассвет в самых отдаленных аллеях парка.
— Я умоляла тебя, чтобы ты оставил свою работу, я хотела убедиться до конца, что ты любишь меня, а ты… ты… — Наташа остановилась, ей хотелось найти особые сильные слова. Но эти слова не приходили. Тогда Наташа сказала: — Я хочу быть твоей женой, но не могу быть женой милиционера! Ты должен это понять и сделать выбор между мной и своей работой. И сделать это сейчас же!
— Мой отец был чекист, — медленно, с расстановкой проговорил он, — старый чекист. Погиб он на посту. С детства я хотел походить на него, походить во всем. Теперь я это могу. Я люблю тебя. И я люблю свою работу. Я хочу, чтобы моей женой была ты. Но я никогда не брошу свою работу. Никогда!
— Что ж, ты выбрал. Прощай, — печально, почти шопотом произнесла Наташа и пошла в сторону Александровского сада.
— Я
Николай догнал ее и хотел сказать что-то еще, но Наташа строго и холодно посмотрела ему в глаза и так же строго отрезала:
— Прошу тебя, оставь меня в покое.
Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, которая везла его без билета в ночь ограбления.
Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.
На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он, глубоко вздыхая и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.
Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было еще только четыре часа утра.
Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдержал рассветные часы, когда сон особенно сладок.
Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим. «Спит или не спит?» — подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.
Не прошло и несколько секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся человек — постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.
— Не спится? — мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: — Дьявольски гудят бока.
Зайчик испуганно вздрогнул.
— Доброе утро, Зайчик, — приветствовал его Захаров.
Зайчик вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость перед строгим хозяином.
Зайчиком сержанта однажды назвал Григорьев. С тех пор все так и звали его этим именем.
Захарова Зайчик уважал. Больше всего в людях он любил справедливость, а отношение Гусеницына к Захарову он считал помыканием, верхом несправедливости.
В последней комнате Захаров увидел Гусеницына. Он сидел за столом и рылся в папке с бумагами. Веки его опущенных глаз были воспалены — видно, что последнее время Гусеницын мало спит.
«Чего он пришел в такую рань? Неужели опять завал в работе?» — подумал Захаров и громко поздоровался со всеми.
Старшина Карпенко ответил своим неизменным «доброе здоровьице»; он стоял, опершись плечом о косяк двери, и курил, Гусеницын сухо, не поднимая глаз, кивнул головой и еще сосредоточеннее углубился в бумаги.