Опасный дневник
Шрифт:
— Не надо, — сказал Павел. — Ведь это льстит он? Он это писал мне, когда я ничего еще не понимал. Зачем?
— Автор объясняет, ваше высочество, — ответил Порошин, — что, посвящая вам свою грамматику, он желал придать ей некое сияние от вашего имени, чтобы книга привлекла российское юношество.
— Ну и что? Привлекла она? — спросил Павел.
Да, ваше высочество, и не только юношей. По российской грамматике господина Ломоносова уже несколько лет обучаются своему языку русские люди и воздают хвалу ее сочинителю. По этой книге и вы, государь, свой родной язык познаете.
—
Мальчик повторял чьи-то слова, — императрица не любила Ломоносова, а потому во дворце у него неприятелей хватало, — и Порошин взорвался.
— Полагаю, милостивый государь, — строго сказал он, — что вам неприлично отзываться так о россиянине, который не только здесь, но и по всей Европе знаниями своими славен и во многие академии принят членом. Вы есть великий князь российский. Надобно вам быть покровителем отечественных муз. Какое для молодых ученых людей будет ободрение, когда они приметят или услышат, что даже человек столь великих дарований, как Ломоносов, пренебрегается?! Что им тогда ожидать останется, таких достоинств не имеющим? Правда, что у Ломоносова много завистников, но что тому удивляться? Большой талант всегда вызывает большую зависть.
— Знаю, знаю, — сказал Павел. — Прости, братец, не сердись. Я только ведь пошутил. Расскажи мне что-нибудь про Ломоносова, — прибавил он, желая загладить свои несправедливые слова.
— Рассказывать вашему высочеству о Ломоносове не знаю что, — ответил Порошин. — Жизнь тех, кто посвятил себя науке или поэзии, — а Ломоносов той и другой вместе, — проходит в ежедневных трудах на этих поприщах. И для того повесть о таких трудах была бы лучшим ответом на вашу просьбу, государь. Однако обо всем говорить долго и утомительно, начать же удобнее со стихов. И у меня есть новенькие. Извольте послушать, я принесу.
Порошин прошел в дежурную комнату и возвратился с тетрадью.
— Сюда внес я стихи господина Ломоносова, недавно им написанные, под названием «Разговор с Анакреоном». Греческий поэт и российский будто бы разговаривают между собою, как им полагается, стихами, — пояснил он. — Анакреон говорит, что хотел было воспевать героев, да гусли отказываются звенеть военные песни и велят петь любовь.
Ломоносов ему отвечает:
Мне петь было о нежной,
Анакреон, любви;
Я чувствовал жар прежний
В согревшейся крови,
Я бегать стал перстами
По тоненьким струнам
И сладкими словами
Последовать стопам…
— Как бегать по струнам? — спросил Павел.
— Значит, перебирать струны лиры. Слушайте дальше, ваше высочество, — сказал Порошин.
Мне струны поневоле
Звучат геройский шум.
Не возмущайте боле
Любовны мысли, ум,
Хоть нежности сердечной
В любви я не лишен,
Героев славой вечной
Я больше восхищен.
— Все? — спросил Павел. — Он, что ли, против любви?
— Нет, ваше высочество, поэт говорит, что вовсе не лишен сердечной нежности, он знает любовь, но будет воспевать героев, верных сынов отечества. Они восхищают его больше любезных красавиц. Дальше Анакреон выражает желание гулять с приятелями,
О мастер в живопистве первой,
Ты первый в нашей стороне
Достоин быть рожден Минервой,
Изобрази Россию мне,
Изобрази ей возраст зрелый
И вид в довольствии веселый,
Отрады ясность по челу
И вознесенную главу.
— А потом он, — продолжал Порошин, — описывает, какой сильной и величественной она выглядит:
Одень, одень ее в порфиру,
Дай скипетр, возложи венец,
Как должно ей законы миру
И распрям предписать конец;
О коль изображенье сходно,
Красно, любезно, благородно,
Великая промолви Мать,
И повели войнам престать.
— Почитай еще! — попросил мальчик.
— Пожалуйте в учительную комнату, — ответил Порошин, закрывая тетрадь. — Там Тимофей Иванович кашляет и нам знак подает кончить беседу с музами.
К обеду собрались обычные сотрапезники Никиты Ивановича и великого князя — Петр Иванович Панин, Иван Григорьевич Чернышев, Александр Сергеевич Строганов, голштинский министр Сальдерн, дежурный офицер гвардии (в этот день это был граф Брюс, советники Иностранной коллегии, работавшие с Паниным, переводчик оттуда же, офицеры свиты великого князя. Кроме них пришел Александр Петрович Сумароков, старинный приятель Никиты Ивановича, по чину — от армии бригадир, бывший директор российского театра, а что самое главное, и отнюдь не бывшее, а всегдашнее, — поэт, драматург, журналист. Человек прямой и острый, с беспокойным и трудным характером, он выше всего на свете ставил звание писателя и неутомимо старался просвещать своих единоземцев стихами и пьесами, исправлять их нравы сатирой. Он считал себя первым поэтом России, но завидовал славе Ломоносова. Жил в то время еще один стихотворец и ученый — Тредиаковский Василий Кириллович, — но Сумароков его презирал и отзывался так:
— Всех читателей слуху противен он. Подобного плохого писателя никогда ни в каком народе от начала мира не бывало, а он еще и профессор красноречия! Все его и стихотворные сочинения, и прозаические и переводы, таковы, что нет моего терпения на них смотреть…
Сумароков был неправ в своем отзыве, но ведь все поэты самолюбивы.
Когда Павел появился на пороге столовой, гости встали, и он обошел их, каждому протягивая руку для поцелуя. Едва дождавшись конца этой церемонии, Сумароков вернулся к прерванной беседе:
— Ах, если бы его со мною не ссорили и следовал бы он моим советам!
Павел догадался, что Александр Петрович говорит о Ломоносове, как уже не раз делывал это.
— Правда, не был бы он и тогда столько расторопен, сколько от искусного стопослагателя требуется, но был бы гораздо исправнее. А способности к поэзии, — хотя только в оде выраженной, — имеет он весьма много. Вся слава Ломоносова как поэта в одних его одах состоит, а прочие его стихотворные сочинения и посредственного в нем поэта не показывают.