Опасный дневник
Шрифт:
— Как? — в изумлении переспросил Порошин. — Не показывают в нем поэта «Разговор с Анакреоном» или письмо о пользе стекла? Быть того не может, Александр Петрович!
— Что ж, возьмите это письмо к господину Шувалову о стекле, — горячо воскликнул Сумароков, — и посмотрите на стих! Везде Ломоносов путает стопы! Надобно ямб и амфибрахий — он ставит дактиль и хорей, надобно ямб — он снова хорей и дактиль. Или вот изображение: «И чиста совесть рвет притворств гнилых завесу». Допустим, что стопы здесь исправны, зато ведь нет ни складу, ни ладу: стрв, тпри, рствгни… Как же выговорить это? Сыщется ли человек, который сей гнусный стих по содержанию и по составу похвалит?! И пускай кто-нибудь поищет в моих сочинениях такого стиха! Не найдет!
Сумароков перевел дух и, часто
— Вы были в Академии художеств, ваше высочество, и видели инспектора Кювильи? — обратился Сумароков к великому князю. — Так знайте, что это такая бестия и такой невежа, какой другой нет в России.
— Иван Иванович Бецкий господином Кювильи очень доволен, — сказал Панин, — и уверяет, что он полезен ему бывает в воспитательных учреждениях.
— Да ведь учреждения-то эти каковы! — воскликнул Сумароков. — Ваше превосходительство, как человек разумный, о них по наружности судить не будете, а во внутренности своей никуда они не годятся. Сказать правду, Кювильи надобно метлами отсюда вон выгнать, а Бецкого под присмотром какого-нибудь основательного и дельного человека определить в училище на место Кювильи, смотреть, чтобы мальчики хорошо были одеты и комнаты у них вычищены.
Панин улыбнулся.
— Есть в Академии наук некий Тауберт, — торопясь, рассказывал Сумароков. — Он смеется Бецкому, что тот ребят воспитывает на французском языке. Бецкий смеется Тауберту, что он в училище, кое недавно при Академии заведено, воспитывает на языке немецком. А мне кажется, Бецкий и Тауберт — оба дураки. Должно детей в России воспитывать на языке российском.
— Русские дети обязаны учить иностранные языки, — наставительно сказал Сальдерн. — Взрослым ничего не запомнить. Адмирал Мордвинов, например, долго жил во Франции, а на французском ничего не разумеет.
— Очень странно выговаривает он, — заметил великий князь.
Иван Григорьевич Чернышев, не вслушавшись, придал разговору другой поворот.
— Семен Иванович Мордвинов капитан весьма искусный, — сказал он, — можно считать, почти совершенный, но адмиралом быть не его дело. Имея флот в руках, не может сообразить, кого куда направить, что кому приказать.
— Во Франции учился он вместе с графом Петром Семеновичем Салтыковым, ныне фельдмаршалом, — припомнил младший Панин.
Павел потянул за рукав Ивана Григорьевича и спросил шепотом:
— Который же из них лучше?
Чернышев засмеялся и пересказал этот вопрос Никите Ивановичу. Тот ответил вслух:
— Морской из них едва ли не лучше. Он хоть что- то выучил, а сухопутный совсем ничего не знает.
— Знания одного мало, — сказал Чернышев. — Вот адмирал Алексей Иванович Нагаев. Он теорию мореплавания очень сильно знает и весьма учен, а моря боится и плавать не может.
Выходило, что в русском флоте нет ни одного достойного командовать эскадрой флагмана… Порошину было неудобно критиковать мнения старших начальников, но совсем промолчать он не смог и сказал:
— Российское государство имело многих отличных адмиралов. Были у нас Головин, Сенявин…
— Это, батюшка, — прервал его речь Петр Иванович, — при покойном императоре Петре такие адмиралы служивали. А вы теперь их поищите — нету, вывелись. Флот у нас не в должном порядке, и заботы о нем не видно, а доложить о том государыне, открыть ей правду, никто из моряков не решается. Это у них не принято.
— Теперь, может быть, не принято, — сказал Чернышев, — а были ведь в России люди, которые монарху правду в глаза говаривали!
— Были, верно, — подхватил Петр Иванович, — Только надобно добавить, что монарха того звали Петр Великий, а подданного, ему не льстившего, Яков Федорович Долгоруков.
— Расскажите про него, — попросил великий князь.
— Извольте, ваше высочество, — сказал Панин. — Сообщить о нем представление может такой анекдот. В одно время, когда государь был гневен, князь Яков Федорович прибыл к нему по какому-то делу. Монарх свое мнение выразил, Долгоруков с ним не согласился, дерзко спорил и гневного государя так раздражил, что его величество выхватил из
— Послушайте и меня, ваше высочество, — сказал Иван Григорьевич. — В конце шведской войны государь прислал в Сенат указ доставить из низовых по Волге мест большое количество хлеба для флотских команд. Когда прочли указ, князь Долгоруков покачал головой и сказал, что указ подписал государь не подумав и выполнить его невозможно — не успеют перевезти и выйдет хлеб ценою вдвое дороже. Тотчас о том донесли государю, и он прибыл в Сенат. «Почему не исполнен указ мой? — спрашивает князя Долгорукова. — От тебя всегда слышу противоречия. С чем теперь флот выйдет в море?» — «Не гневайся, государь, — говорит Долгоруков. — Твой указ хлеба к сроку привезти не поможет. А лучше сделаем так. У меня в Петербурге больше хлеба, чем нужно на употребление дому моему, у Меншикова и еще больше, у каждого генерала, сенатора и начальника лежит хлеб, и я уверен, что ежели мы этот хлеб соберем, хватит его на все флотские нужды. А между тем в свое время и без передачи в цене придет хлеб с низовых мест, ты рассчитаешься с нами, и все будут без убытку». Монарх поцеловал его в голову и сказал: «Спасибо, дядя! Ты, право, умнее меня, и не напрасно тебя называют умником». — «Нет, — сказал Долгоруков, — не умнее, но у меня меньше дел, и потому есть время обдумать каждое, у тебя же их без числа, и не дивно, что иной раз чего-то и не додумаешь». Государь взял свой указ и при всех разодрал. Так он любил правду и так не стыдился признаваться в ошибке.
— Но зато и не терпел, когда его обманывали, — сказал Строганов. — Сибирский губернатор князь Матвей Гагарин был замечен в противных закону поступках, и государь приказал одному из любимых своих и заслуженных полковников ехать в Сибирь, о Гагарине разузнать и, если найдет его виновным, кабинет запечатать и все бумаги привезти в Петербург. Об этой комиссии узнала государыня Екатерина, покровительница Гагарина. Призвав полковника, просила, чтобы он обелил Гагарина перед государем, и тот обещал. Прибывши в Тобольск, полковник ничего исследовать не стал. Гагарин его встретил, обласкал и отправил назад в Петербург не без подарков. Тем временем государь за полковником вслед послал одного из своих денщиков, и тот в Сибири узнал, что Гагарин виновен во многих преступлениях по должности, а полковник его покрывает. Государю о такой неверности доложили, и он спрашивает полковника: кому тот присягал — царю или его жене? Говорит, что сам давал присягу нерушимо сохранять правосудие, а потому полковник должен быть казнен как укрыватель злодейства и преступник перед верховной властью. Полковник падает на колени, обнажает грудь свою, указывает на раны, полученные в боях за отечество, молит о прощении. «Сколь я почитаю, раны, — говорит государь, — я тебе докажу, — он преклоняет колено и целует их, — однако при всем том ты должен умереть. Правосудие требует от меня сей жертвы…» Вся милость, ему оказанная, была та, что казнь его задержали до разбора дела князя Гагарина и до казни его, чтобы полковник имел время принести покаяние о грехах своих и приготовить себя к смерти.
— При покойном государе Петре Алексеевиче, — сказал Панин, — был у нас порядок, и немалый. А потом — все под гору пошло. Возьмем царствование покойной императрицы. Тогда законы никакой цены не имели, а все решали фавориты и случайные люди. Как они скажут, так генерал-прокурор и сделает. Расположение же фаворита можно было купить лестью, либо деньгами, либо еще чем-нибудь. Временщики и куртизаны — вот главный источник зла в государстве.
— Справедливо говорите, Никита Иванович, — заметил Сумароков, — но благодаря чему они такую власть получают?