Операция «андраши»
Шрифт:
— Колонну ведут. Колонну.
Он перехватил сосредоточенный взгляд карих глаз Косты. Потом посмотрел на остальных посетителей — их было человек десять, мужчин и женщин, местных жителей, привыкших подозрительно относиться к чужим, и они подозрительно посмотрели на него, чужака. Он услышал стук собственного сердца — оно билось слишком часто. Вновь, совсем рядом, защелкали выстрелы. Все сидели и молчали. Он заметил, что выжидающее молчание этих людей уже не приковано к нему и Косте — теперь они смотрели мимо, на замершую улицу.
В дальнем конце площади, каким-то образом заставляя себя плестись мимо плоских зданий и объемных статуй застывших прохожих, которые не успели исчезнуть, появились медлительные шеренги мужчин и женщин. Их головы были опущены или покачивались, как у больных животных, руки нелепо дергались,
Коста прошептал:
— Ничего не будет.
Он смотрел, и к страху, заглушая его, примешивался едкий стыд. Эти евреи, мужчины и женщины, бредущие в скотской покорности, люди-животные, еле прикрытые лохмотьями, вызывали у него отвращение. Они тупо шли через площадь, выставляя напоказ свои непрошеные страдания, точно нищие в коросте и язвах, выклянчивающие жалость — одна серая бритая голова за другой, — и не замечали своего подтянутого, пышущего здоровьем эскорта, ухоженных молодых людей в щегольских мундирах победителей. Ему полагалось бы ненавидеть эскорт, а он обнаружил, что испытывает ненависть к заключенным. Он ненавидел их со всей силой вкрадчивых соблазнов этих лет, ненавидел ненавистью постороннего и благополучного к сломленным, стертым в порошок, уничтоженным, к тем, кто умирает мерзко и уродливо. Не надо, чтобы они были здесь. Не надо, чтобы они вообще были. Он боролся с собой, но тщетно. В стыд вплеталось подленькое радостное облегчение.
И даже страх не уменьшил этого облегчения. Да и оснований для страха не было никаких. Он осознал это в краткое мгновение паники, которая тут же рассеялась, едва задев его. Он сидел рядом с Костой за столиком в кафе, отгороженный от площади зеркальным стеклом. То, что происходило там, его не касалось. Даже крысиная подозрительность на небритом лице низенького толстяка за соседним столиком, человека, самая внешность которого грозила бедой — начиная от эмалевого значка на лацкане зеленого костюма и кончая ежиком коротко остриженных волос, — даже это не могло его сейчас встревожить. Они с Костой сидели спиной к стене, как предписывали инструкции, и дверь была совсем рядом. Но сейчас это не имело значения. Они вошли в ситуацию как ее составная часть, потому что смирились с ней.
Он следил за спотыкающейся колонной на улице и с омерзением ощущал, что ему чем-то близок человек в зеленом костюме и даже молодцеватые охранники, которые снова подняли свои «шмайсеры» и дали залп в дневную тишь. Как будто вся надежда на духовное и физическое здоровье воплощалась в охранниках, а все беды людские, вся гниль — в марширующей колонне. Словно какая-то часть его души была там, снаружи, в солнечном свете, давясь словами мерзкого одобрения. Он прижал ладонь к вспотевшей верхней губе и заметил, что у него дрожат пальцы. Коста пробормотал ему в ухо:
— Не двигайтесь. Они сейчас пройдут.
Как будто он мог шевельнуться. Он сидел, как мертвец, зажатый между стулом и столом. Он не мог отвести глаз от этой реки лохмотьев. Она текла мимо него медленно, и теперь ее слагаемые превращались в отдельные человеческие обломки. Он увидел старообразное существо, которое передвигалось потому, что его держала за руку женщина, — голова у него была как-то странно сдвинута назад, а растоптанные башмаки спадали с ног, точно у чудовищного клоуна. Он увидел еще одну женщину, а может быть, это была девочка-подросток — ее прямые черные волосы падали на ворот грязной кофты какими-то мокрыми складками. И еще, и еще — их головы качались, глаза ничего не видели, но они шли, шли, шли, как будто стремясь к нужной и полезной цели.
— Их ведут в Сегед.
Знаменитый лагерь под Сегедом, пресловутый перевалочный пункт на пути к бетонным камерам смерти, прославленное место, откуда не было возврата для тех, кого осудили здоровые телом и духом. С листа «Рейха» на столике ему задорно улыбалась белокурая красавица. Он почувствовал, что к горлу у него подступает тошнота. Это была реальность, реальность той Европы, которую он явился спасать. Но что здесь осталось спасать? Кто был достоин
Такой была теперь Европа. Такой была система, которая неумолимо становилась твоей собственной, если ты оставался живым внутри этих твердынь. В памяти Руперта, точно ядовитые грибы, возникли некоторые факты, почерпнутые в свое время из полузабытой информации, поступившей из источника уже в самом сердце этой Европы. Здесь, воплощенное в реальную операцию, демонстрировалось endg "u ltiger L "o sung — окончательное решение, — руководил им (внезапно этот факт облекся живой плотью) полковник СС по фамилии Эйхман, занимавшийся Венгрией, человек, которого он как-то видел в ресторане на площади Вилмош и которому Маргит слегка поклонилась, представительный мужчина, коллекционировавший картины Мане и вешавший их у себя дома (об этом ему рассказала тогда же Маргит) в доказательство преемственности сменяющих друг друга цивилизаций. «Нет, мне неприятно быть с ним вежливой, но Найди говорит…»
И в этой Европе были миллионы людей, неисчисленные миллионы тех, кто сидел в кафе и смотрел, как жертвы идут на смерть, тех, кто будет потом говорить, что их сердца при виде подобных страданий обливались кровью, но кто сейчас не собирался рискнуть даже капелькой крови ради спасения этих ковыляющих мумий, тех, кто будет потом объяснять, что пытаться что-то сделать было невозможно, или несвоевременно, или не имело смысла, или… или… или… Да, а внутри у них было и вот это, о чем они никогда не скажут, — они не скажут, что следили за тем, как колонна прокаженных бредет мимо, со сладким омерзением, зная, что они заодно с охранниками, даже в чем-то близки с ними, чувствуя свою принадлежность к победителям, а не к жертвам, В этот миг он понимал всех этих людей и был одним из них.
На руку, которую он прижимал к прохладной поверхности столика, упала капля пота. Неужели иначе нельзя — либо та, либо другая сторона, четко, без обиняков, без пощады, как сказал бы Марко? Если так, то он опоздал. Они все опоздали. Но этого не может быть. Вспомни, вспомни же! Вспомни последние мирные годы, Найди в Дунантуле, Европу, которую ты любил и хотел бы спасти, — ее изящество, ее веселье, дни верховых прогулок по лесам и лугам родового поместья Найди, уроки английского языка, которые Маргит превратила в уроки любви, когда Найди, притворяясь, будто он ничего не замечает, с утра в понедельник деловито уезжал в Пешт, где банк платил ему большое жалованье за любезную аристократичность и мягкое изящество манер. Он любил их обоих и сейчас еще любит их обоих. Они теперь там, в Дунантуле, среди холмов Балатона, ждут, чтобы все это кончилось, — Нанди с кирпично-румяными щеками, с вьющимися усами и небольшой плешью, но неизменно обаятельный и галантный, и Маргит, дивно юная, несмотря на все прожитые годы, красивей всех на свете, претворяющая будничную жизнь в счастье, в блаженство. Они сидят сейчас в малой гостиной, потому что остальные комнаты закрыты — не хватает дров, — и ждут за стеклами высоких окон, чтобы потоп схлынул и над страной, осеняя ее, вновь вознеслись вехи цивилизации. Они ждут. Как и он ждет. А мимо тем временем бредут колонны мертвецов.