Опередить Господа Бога
Шрифт:
Тогда Эдельман приказал Шлямеку Шустеру сбегать за теми восьмерыми, и Шлямек побежал. Наверху всем распоряжались Кшачек и Казик, они твердили, что надо ехать, что будет еще одна машина, и несмотря на то, что Целина выхватила револьвер и кричала: «Не подождете — буду стрелять», грузовик тронулся. Выход из каналов организовал Казик. Ему тогда было девятнадцать лет, и то, что он сделал, было поистине чудом, но теперь он время от времени звонит из города, находящегося в трех тысячах километров отсюда, и говорит, что во всем виноват, так как не заставил Кшачека подождать. На что Эдельман отвечает: ничего подобного, Казик вел себя безупречно, винить надо только его, ведь это он приказал восьмерым отойти от люка. В свою очередь Казик — все из того же, расположенного
В самом конце аллеи, где за последними могилами начинается что-то вроде поля — ровного, поросшего высокой травой и тянущегося в направлении Повонзковской, — нет никаких мемориальных досок. Здесь хоронили тех, что умирали еще до ликвидации гетто — от голода, от тифа, от истощения, прямо на улице или в покинутых квартирах. Каждое утро служащие похоронного бюро «Вечность» выходили с ручными тележками, подбирали с улиц трупы и укладывали на тележки грудами, один на другой, потом пересекали мостовую на Окоповой, выезжали из гетто — кладбище было на арийской стороне — и шли вон туда, по этой аллее, к ограде.
Хоронили вначале у ограды, постепенно, по мере того, как число покойников увеличивалось, продвигаясь в глубь кладбища, пока не заняли все поле.
Над могилами Михала Клепфиша, Абраши Блюма и тех, из Зелёнки, стоит памятник. Выпрямившийся во весь рост мужчина с винтовкой в одной и гранатой в другой, поднятой вверх руке, на поясе у него патронташ, на боку — планшет с картами, через грудь — ремень. Никто никогда так не выглядел, не было у них ни винтовок, ни патронташей, ни карт, и сами они были черные, грязные, но на памятнике все так, как, наверно, и должно быть. Светло и красиво.
Рядом с Абрашей Блюмом лежит его жена Люба, та самая, которая в гетто заведовала школой медсестер. На всю школу получила пять талонов на жизнь, а учениц было шестьдесят, и она сказала: талоны получат те, у кого самые хорошие отметки по специальности, — и велела им ответить на вопрос: «Каковы обязанности медсестры по уходу за больными в первые дни после инфаркта». Ученицы, которые ответили лучше всех, получили талоны.
После войны Люба Блюм работала директором детского дома. В этот дом привозили детей, найденных в шкафах, в монастырях, в угольных ящиках и могильных склепах; их обривали наголо, одевали в юнрровские [22] вещи, учили играть на рояле и объясняли, что не надо чавкать во время еды. Одна девочка родилась после того, как ее мать изнасиловали немцы, поэтому дети дразнили ее швабкой. Другая была абсолютно лысая: волосы у нее вылезли из-за отсутствия витаминов, а третью, которая пряталась в деревне, воспитательница вынуждена была неоднократно просить никому не рассказывать о том, что мужики делали с ней на чердаке, поскольку воспитанные барышни в обществе о таких вещах не говорят.
22
ЮНРРА — Администрация Объединенных Наций по вопросам помощи и восстановления.
Люба Блюм — которая в гетто следила, чтобы у будущих медсестер шапочки были белоснежные и жестко накрахмаленные, а в детском доме напоминала воспитанникам, что надо вежливо и полными фразами отвечать всем дядям, которые буду? спрашивать, как погиб твой папа, потому что дяди эти вернутся в Америку и станут присылать оттуда посылки, много-много посылок с платьями и халвой, — так вот, Люба Блюм лежит на главной, ухоженной аллее кладбища. В стороне же от этой аллеи — непролазный кустарник, поваленные колонны, заросшие могилы, надгробные плиты — тысяча восемьсот… тысяча девятьсот тридцать… житель Праги [23] …
23
Прага — район правобережной Варшавы.
В боковой аллейке — «Инженер Адам Черняков, староста варшавского гетто, умер 23 июля 1942» — и отрывок из стихотворения Норвида, заканчивающийся словами: «Неважно, где урну с прахом твоим зароют, ибо еще раз могилу однажды откроют, по-иному прославят твои деянья…» («У нас к нему только одна претензия — зачем распорядился своей смертью как своим личным делом?»)
Похороны. Процессия движется по ухоженной, часто посещаемой аллее. Множество людей, венков, лент — от общества пенсионеров, от месткома… Какой-то старик подходит поочередно к каждому из присутствующих и тактичным шепотом спрашивает: «Простите, вы случайно не еврей? — И идет дальше: — Простите, вы…» Ему нужны десять евреев, чтобы прочитать над гробом кадеш, а он насчитал только семь.
— В такой толпе?
— Сами видите, я каждого спрашиваю, и все равно выходит семь.
И показывает добросовестно загнутые пальцы: семь на всем кладбище, даже кадеш прочитать нельзя.
Евреи — на Умшлагплаце, в квартире Стронской, на платформе.
Бородатые, в халатах, ермолках, кое-кто в отороченных рыжим лисьим мехом шапках, двое даже в солдатских фуражках… Толпы, буквально толпы евреев: на полках, на столиках, над диваном, вдоль стен…
Моя приятельница Анна Стронская собирает произведения народного творчества, а народные мастера охотно изображают своих довоенных соседей.
Стронская привозит своих евреев отовсюду, со всей Польши — из Пшемысля, где ей продают задешево самые красивые вещи, потому что ее отец до войны был тамошним старостой, из Келецкого воеводства, но лучше всех те, что куплены в Кракове. На второй день пасхи, перед костелом норбертанок на Сальваторе, разворачивается ярмарка, и только там еще можно найти евреев в черных халатах и белых атласных талесах, с тефилин [24] на голове — все на них солидное, сшитое по всем правилам, как следует быть.
24
Талес — ритуальное покрывало, надеваемое во время молитвы поверх одежды; тефилин — две кожаные коробочки, содержащие пергаментные свитки с цитатами из Библии; при помощи ремешков надеваются набожными евреями на лоб и левое предплечье во время молитвы.
Они стоят группами.
Одни беседуют, оживленно жестикулируя, — неподалеку кто-то читал газету, но очень уж громко рядом разговаривали, и он оторвал от газеты взгляд и прислушивается. Кое-кто молится. Двое, в рыжих халатах, до упаду над чем-то смеются; мимо проходит пожилой человек с палкой и маленьким чемоданчиком — не врач ли?
Все чем-то заняты, чем-то увлечены — ведь это ПРЕЖНИЕ евреи, до всего, что случилось потом. И я привожу Эдельмана к Стронской, чтобы он поглядел на тех, нормальных, евреев, а когда мы уже собираемся уходить, Стронская говорит, что соседка, которая живет через несколько домов отсюда, на Милой, рассказала ей странный сон.
Сон у соседки всегда один и тот же — с первого дня, как только она вселилась в новую квартиру. Собственно, трудно даже сказать, сон ли это, так как ей снится, что она не спит и лежит в своей комнате, которая вовсе даже не ее комната. Там стоит старая мебель, в углу большая кафельная печь, в глухой стене окно, а поскольку она проводит здесь каждую ночь, то уже привыкла к обстановке и начинает узнавать мелочи, оставленные в креслах а на буфете. Иногда ей кажется, что кто-то притаился за дверью, — ощущение чьего-то присутствия за стеной бывает таким реальным, что она встает с постели и проверяет, не забрался ли в квартиру вор, но нет, никого нету.