Опыт автобиографии
Шрифт:
В последние годы Мария Игнатьевна много болела. Дважды ложилась на серьезные операции, но работать не переставала и в больнице. Конечно, она могла себе позволить отдельную палату в частной клинике, но денег на ветер бросать не любила и ложилась в городскую больницу. Нисколько от этого, кстати говоря, не страдая. Об одном таком случае она рассказала нам так:
«Берет сестра мои вещи и ведет меня в общую палату. Проходим мы одну пустую одиночную палату, другую, третью. Я ее спрашиваю: „А это что за палаты? Мне ведь надо работать“. Она мнется, не отвечает. „Душка, — говорю я ей, — что это все-таки за палаты?“ Она смутилась, говорит: „Это для умирающих“. „Вот и прекрасно, — говорю я ей, — это как раз для меня“. Вхожу в одну из этих палат, она несет за мной мои вещи <…>».
Когда ей стало совсем плохо, журналист Бернард Левин потихоньку сговорился с «Таймс» и заранее заготовил некролог, но кому-то проболтался, и Мария Игнатьевна,
Ни до, ни после я не встречал столь независимых людей. Уэллс рассказывал, что после девятилетнего перерыва встретил ее в Берлине, явно голодную, чуть ли не оборванную, но держалась она с неизменным достоинством. Вскоре он предложил ей выйти за него замуж — и она отказалась! Они давно уже были близки, он был богат и находился на вершине славы. Тогда никто из английских писателей, за исключением Шоу, не мог с ним в этом соперничать. Его общества искали люди, формировавшие общественное мнение во всем мире и возглавлявшие государства, не говоря уже о великом множестве женщин. А она сказала «нет!». Трудно передать, как он был обижен. Но порвать с ней так и не смог.
При видимом безразличии к тому, что о ней подумают, как к ней отнесутся, она умела быть удивительно приятной и поведение свое контролировала очень точно. Как это уживалось все вместе, не знаю, но уживалось.
Последний раз мы видели Марию Игнатьевну в 1973 году, за год до смерти. У нас изменился номер телефона, она появилась в нашем доме неожиданно, меня не застала, и я на другой день поехал к ней в гостиницу. Она лежала в постели, глаза у нее слезились, голос был старушечьим, и все-таки оставалась в ней какая-то твердость. Умерла она восьмидесяти двух лет в Италии, у своего сына Павла. Уже потом в Лондоне, когда я сидел в гостях у русистки Аманды Калверт, нашей приятельницы, туда пришла познакомиться со мной дочь Марии Игнатьевны Татьяна Ивановна Александер. Разговаривали мы с ней по-русски.
Но пора вновь вернуться к началу этой истории. Книжку мою отослала Марии Игнатьевне Екатерина Павловна Пешкова (объяснила она мне свой поступок точно так же, как Мария Игнатьевна: «…понравилась»), и таким образом благодаря Уэллсу я познакомился с еще одной замечательной женщиной. В Москве и сейчас еще много людей, которые знали ее лучше меня, и не мне подробно о ней рассказывать. Скажу только несколько слов. Незадолго до смерти Екатерины Павловны я последний раз ей позвонил и поздравил с Новым годом, и она не сразу меня вспомнила, но как она при этом извинялась, как объясняла, что вообще стала последнее время забывать людей, с которыми знакома не слишком давно!
Про фантастику говорят, что она в чем-то сродни приключениям. В справедливости этих слов я убедился на собственном опыте. Благодаря моим занятиям Уэллсом, а потом и другими фантастами начались главные приключения моей жизни.
Писательские приключения — особые. Это встречи с новыми людьми и жизненный опыт, благодаря этим встречам приобретаемый, это встречи с новыми городами и впечатления, без которых ты сам был бы немного иным, это книги, которые в других обстоятельствах не были бы написаны.
В 1966 году, как я уже говорил, праздновалось столетие со дня рождения Уэллса. Меня пригласили на юбилей. Опыта заграничных поездок у меня не было никакого, я верил, что все мероприятия, отмеченные в программе, состоятся (с моим участием), и заранее радовался каждому из них. Особенно хотелось попасть в дом Уэллса Спейд-хаус, куда я не попал из-за опоздания поезда, но, несмотря на это, покидая Лондон, понимал, что большего количества впечатлений в меня просто бы не вместилось.
В Лондон я летел через Париж, но из аэропорта меня не выпустили. Прилетел я утром, мой лондонский рейс был вечерним, и я решил его поменять. Девчонки из «Эр Франс», однако, не пожелали мною заниматься: у них были какие-то свои дела, о которых они тараторили без умолку. Я покорно присел на лавочку, но понял, что долго так не высижу — во мне уже все кипело. И тут я увидел английского летчика. «Помогите мне выбраться из этой проклятой
В те времена полеты над городом не были еще запрещены, мы заходили на посадку через лондонские окраины, и город этот сразу меня поразил; какое-то бескрайнее море крыш…
И все-таки на другой день, проснувшись ранним воскресным утром, я понял, что в Лондоне, каким я увидел его за минувшие полдня, мне чего-то не хватает. Я вышел из гостиницы и направился куда-то, сам не знаю куда, в первом же, наверно, только что выехавшем из парка автобусе, болтая по дороге с кондуктором. От служебных дел я его не отвлекал: других пассажиров не было. И вдруг я понял: вот сюда-то мне и надо. Мы пожали друг другу руки, я вышел и остался один на старинном мосту и тут же увидел высеченное на камне объявление: «Отправлять естественные надобности с моста запрещается. За нарушение штраф». Судя по состоянию камня, за те полтораста-двести лет, что он простоял, никто его не почистил, но никто на него и не покусился. Потом я прошел на маленькое заброшенное кладбище во дворе церкви, рядом был полицейский участок с закрытыми ставнями — воскресенье! На доске объявлений висели призыв к жителям района опекать выпущенных на свободу преступников и просьбы самих жителей. Один просил помочь ему найти потерянную кошку по кличке Киска, другой — собаку по кличке Собака. Конечно же, это был диккенсовский Лондон! Под мостом, через который я перешел, хоть разок, а переночевал Сэм Уэллер в те времена, когда Тони Уэллер определил его в надежнейшую из школ — школу жизни. В этот участок, конечно, таскали Сайкса, на этом кладбище наверняка похоронен маленький Поль Домби… Из ворот участка тихонько выехал полицейский в черном комбинезоне, но и он не нарушил иллюзию, поскольку был как две капли воды похож на одного из двух мотоциклистов — спутников Смерти из фильма Кокто «Орфей»…
И вдруг я вспомнил, что Уэллс родился за четыре года до смерти Диккенса и что Диккенс умер достаточно молодым. Значит, этот диккенсовский Лондон был и уэллсовским. Именно в этом Лондоне Уэллс написал свои самые знаменитые фантастические романы. Таким он застал этот мир, но виделся он ему совершенно иным. И, по глубокому его убеждению, он скоро должен был измениться и стать похожим на мир, покуда воображаемый. Свое первое путешествие Диккенс совершил одиннадцатилетним ребенком в почтовой карете, железным дорогам суждено было появиться два года спустя. Начало им положила в 1825 году крохотная линия между Стоктоном и Дарлингтоном протяженностью в двадцать миль. Газеты тогда обсуждали вопрос, не вредна ли для здоровья поездка с такими невообразимыми скоростями. Потом, конечно, сеть железных дорог быстро покрыла страну, газетные споры подобного рода прекратились, но Диккенс «чугунку» не любил, героев своего «Пиквикского клуба» отправил в путешествие в каретах (не для того ли он отнес действие романа, написанного в 1836 году, к 1827 году?). Правда, поезд под окнами прогрохочет и в «Домби и сыне», но, в частности, для того, чтобы под него бросился Каркер. Уэллс о поезде как чуде века думал не больше, чем мы сейчас. Однако мечтал о самолетах и успел на них полетать, мечтал о космических полетах, и до полета Гагарина не дожил какие-то полтора десятилетия, и уже в 1913 году предостерегал против атомной войны. Но ходил он по тем же, мало изменившимся со времен Диккенса, улицам, общался с людьми, вышедшими из старых времен, и тот динамичный мир, в который он юношей вступил, был ему самому немного в диковинку. Он говорил о нем то с восторгом, то с ужасом, но всякий раз со свежестью чувств, которая доступна лишь тому, кто умеет видеть новое. Да и так ли уместно здесь слово «видеть»? Черты будущего были еще расплывчаты, аналогии с прошлым ненадежны. Они всегда ненадежны на пороге какого-то огромного переворота. А Уэллс его-то как раз и предвидел. И многое предугадал по малейшим намекам. Не удивительно ли это для родившегося в позапрошлом веке мальчика из провинциальной мещанской семьи?
Впрочем, Уэллс принадлежал к числу тех, кто умеет нужду обращать в добродетель. То, что грозило ему приземленностью, обычно обращалось у него в человечность. Меня отвращают романы и фильмы, где изображены некие отвлеченные «люди будущего» с напрашивающимися на пародию именами. Наверное, это потому, что я начитался Уэллса. Конечно, он и сам разок-другой поддался подобному искушению, но не потому ли он ненавидел поставленные по его книгам фильмы, где это выразилось сильнее всего! В его лучших сочинениях необыкновенное случается с самыми обычными людьми. Конечно, с людьми не без странностей, но кто знает, какие странности были у тех, кто лежит сейчас вот на этом кладбище?