Опыт автобиографии
Шрифт:
Разумеется, я не очень четко представлял это в девяностых годах; однако уже убедился, что не театру питать мое вдохновение, и, видимо, по этой причине рецензии писал плохо, скучно. А вот неплохие пьесы я видел. В «Как важно быть серьезным» Александер сыграл так превосходно, что я совершенно забыл Гая Домвилла, а у Пинеро{207} в «Самой миссис Эббсмит» мне посчастливилось впервые увидеть и услышать молоденькую Патрик Кэмпбелл{208}, гибкую, прелестную, с дивным голосом.
Не больше месяца носил я новый костюм, пока бесцеремонное, но благодушное Провидение поняло всю бесплодность этой подневольной деятельности. Я страшно простудился, в мокроте опять появилась кровь, и в очередной раз выяснилось, что мне нельзя ходить по городу в любую погоду. Театр я передал в надежные руки Дж.-С. Стрита, который позднее стал вполне лояльным и вдумчивым цензором драматических произведений, и приступил к поискам какого-нибудь домика среди зелени за городом, чтобы написать новую книгу и закрепить успех, который несомненно должен был выпасть на долю «Машины» и сборника моих рассказов.
В Уокинг мы переезжали очень весело. Там разместился первый крематорий, но наши знакомые сострили по этому поводу не больше пяти-шести раз. Мы взяли взаймы сотню фунтов под залог тещиного дома в Патни, и за эту сотню фунтов, представьте, сняли полдомика
Джейн была все такой же хрупкой, невесомой, и я, освоив велосипедное искусство, приобрел тандем, изготовленный для нас по специальному проекту. Мы принялись самозабвенно колесить по югу Англии. Здесь я вновь уступаю место небольшому фото и «ка-атинкам». На одной из них изображено начало путешествия через Дартмур к Корнуоллу. На другой вы видите, как Джейн впервые нанимает служанку.
В нашем домике мы счастливо и плодотворно прожили полтора года, а потом теща захворала, и стало ясно, что какое-то время нам придется жить вместе. Вскоре мы переехали в просторный особняк в Вустер-парке. Сразу же после того, как я получил развод, мы поженились. Ко времени переезда круг наших знакомств весьма расширился. Я не собираюсь перечислять всех, но один мой друг резко выделяется на фоне многих. Я говорю о некогда гонимом, а ныне забытом писателе Гранте Аллене. Наверное, за всю свою жизнь я так и не удосужился сказать, что ему я во многом обязан своим мировоззрением. Что же, лучше тридцатью пятью годами позже, чем никогда.
Он был лет на двадцать старше меня. В свое время, преподавая естественные науки в Вест-Индии, он пропитался молодым вином агрессивного дарвинизма. Вернувшись в Англию, он стал вдохновенно писать популярные книги по естественной истории. Популяризатором он оказался хорошим и обнаруживал явные признаки самобытного мыслителя. Однако годы учительства развили в нем склонность к догматизму, он немедленно увлекался любой идеей, которая забредала ему в голову. В те годы за научные статьи платили совсем мало, и Джеймс Пейн, редактор «Корнхилл мэгэзин», объяснил ему, что успеха и процветания лучше искать в заморских странах, где можно строчить для британских туристов незатейливые романы о местных достопримечательностях. Английские и американские обыватели, которые в те годы начинали колесить по всей Европе, с удовольствием читали легко написанные истории о чувствах и нравах, царивших в тех самых местах, на фоне тех ландшафтов, которые они только что видели. Этим работам Грант Аллен обязан громкой популярностью и немалым состоянием, которое, впрочем, лишь тяготило его. Давным-давно он заразился тем же интересом к биологии и социализму, который бередил и мою кровь. Он не мог только радоваться жизни — ему нужно было привнести в нее что-то новое. Его беспокоили социальное неравенство и сексуальные запреты, а к современным ему идеям и мнениям он относился критически. Я и сам пережил приблизительно такие же фазы внутреннего беспокойства, неустроенности и даже сильнее увлекся набиравшими силу знамениями грядущей жизни и Мирового государства.
Как и я, Грант Аллен так и не нашел ответа в современных достижениях науки: он не обладал ни терпимостью, ни взвешенностью настоящего ученого, благоговеющего перед членами Королевского общества и устанавливаемыми ими ограничениями. Такие вполне понятные книги, как «Происхождение идеи Бога» (1897) и «Эстетка физиологии» (1877), поражая своей дерзостью, не были подкреплены выверенными цитатами и ссылками на надежные источники; большинство современных исследований по незнанию или из пренебрежения он просто обделил вниманием. Для чисто популярных работ эти слишком оригинальны; для того, чтобы их всерьез принимали специалисты, слишком легковесны, но то, что в них есть ценного, через много лет восприняли (как правило, не выразив признательности) и более серьезные мыслители. Теперь это просто ворох книг, ветшающих на заброшенных полках, а его антропология стала легкой добычей для насмешек ученого и блестящего Эндрю Ленга.
Попытка превратиться из удачливого, очень английского поставщика всякого чтива в писателя с идеалами и мировоззрением, внеся тем самым свою лепту в подлинную литературу, тоже провалилась. Он и здесь напоминал, скажем так, неуверенную амблистому, которая не может решить, правильно ли она поступила, выйдя из воды на сушу. Он был вынужден зарабатывать деньги, а остававшегося времени не хватало, чтобы выверенно и продуманно написать настоящий реалистический роман, как не хватало его для кропотливых и законченных изысканий, без которых не завоюешь признания в ученых кругах.
Позднее со мной едва не случилось примерно то же самое. Как говорится, в свободное время, не имея понятия о том, что приемы и способы создания обычных, кассовых романов никак не годятся для чего-то необычного и свежего, он написал сентиментальную мелодраму — «Женщина, которая это сделала». Попытавшись (конечно, наспех) описать женщину, которая сознательно пренебрегла суровыми условностями своего времени и родила незаконного, «своего» ребенка, он не слишком утруждал себя тем, чтобы ее понять, раскрыть ее внутренний мир, чтобы она вызывала симпатии у обычного, рядового читателя. Это очень трудно и опасно, а поскольку, чуть позже, я сам пытался сделать что-то похожее в «Анне Веронике», «Новом Макиавелли» и «Жене сэра Айзека Хармена», то могу засвидетельствовать, что совсем нелегко совершить чудо, за которое он так легкомысленно взялся. По зрелом размышлении могу сказать, что роману не дано совсем увести читателя от общепринятых условностей. Однако, думаю, что в этом отношении ему дано больше, чем пьесе. Вряд ли публика в зрительном зале поступалась хоть на йоту своими принципами, но и зритель и читатель
Я был в ярости. Мысли автора были мне очень близки, и опрометчивую, небрежную, неумелую книгу я воспринимал как измену великому делу. Аллен, думал я, открыл ворота врагу. И вот я тщательно и обстоятельно разругал его в таком духе:
«Мы изо всех сил постарались собрать эти кусочки воедино и представить, что из них получилась героиня. Но вообразить себе живую женщину мы все равно не можем. Она, с немалым пафосом заверяют нас, „женщина в подлинном смысле слова“. Но с самого начала зарождаются сомнения. „Живое доказательство теории наследственности“ — вот идея этого образа. По ней самой этого, пожалуй, не скажешь. Когда мистер Грант Аллен называет ее „прочным устоем нравственной решимости“, это звучит убедительней. Прочность ее подкрепляется свидетельствами о „роскошных формах“ и „изящной грации ее округлой фигуры“. Представьте себе девицу с „роскошными формами“! Лицо же ее, „помимо всего прочего, было лицом свободной женщины“, была в нем и „своего рода монументальность“, и когда на ее подбородке мистер Аллен помещает какие-то ямочки, они чуть-чуть уменьшают монументальность, но не изменяют общего впечатления. „В манере ее было столько царственной красы, что выказать кому-то свое благоволение она способна была лишь от чистого великодушия и с подлинно королевской щедростью“ (когда ее поцеловал Алан). Носит она „свободную тунику без рукавов, вышитую арабесками“, и тому подобные многозначительные туалеты. Это все должно донести до нас ее видимый образ. Пусть читатель попробует представить сам роскошные формы в тунике и царственные черты с ямочками — от нас образ ускользает. У нее „серебристый голос“. Эмоции проявляются двояко — либо через румянец, либо через „трепетное подрагивание пальцев“. Пальцы дрожат особенно часто, хотя, честно признаюсь, мы так и не сумели взять в толк, какие за этим скрываются переживания, — и не представили себе, какими их видит сам мистер Аллен. Душа у нее „непорочная“. Она никогда не делала ничего плохого. (И это „реальная женщина“!) Когда к ней пришел Алан, чтобы поговорить о каком-то пустяковом деле, он увидел „одинокую душу в ореоле совершенной чистоты“, — странное зрелище для гостя! Чуть ли не на каждой странице она „чиста“, „прозрачна“, „благородна“. И в критическое время она „явила бы всему Лондону превосходство своей высокой нравственной веры“, если бы Алан, отец того самого ребенка, „с мужской твердостью духа“ ее не удержал.
Разумеется, это — не реальный человек. Реальности в ней не больше, чем у красоток из модного журнала. Если бы автор меньше почитал героиню, он бы ее лучше описал. Несомненно, мистер Аллен достаточно долго жил, чтобы знать, что у реальных женщин не бывает непорочных душ и такой победительной красоты. Реальные женщины что-то едят и что-то выделяют; у них тонкие чувства и сложные мысли; что же до их душ, то и на самой чистой есть какие-нибудь пятнышки. Как он отыскал свою чудовищную Эрминию{209}? Во всяком случае, не наблюдая и не вдумываясь. На наш взгляд, это гипсовый слепок „чистой, сияющей женственности“ с какой-то идеей вместо души, словом — механизм, который должен довести сентиментальный замысел до логического завершения. Алан, ее возлюбленный, — идеальный ханжа, по-своему простодушный, из самого прекрасного теста, — того, из которого и пекут героев чтива. Ее отец, настоятель, — расхожий образ милого, но ограниченного священника из современной комедии. Откуда взялась Этель Уотертон, мы не знаем; это просто „пресная блондинка с шоколадной коробки“. Долорес, которую автор не бранит и не хвалит, вышла лучше всего, видимо — по этой самой причине.
Книга претендует на исключительную жизненность; мало того, нам предлагают догадаться, что в ней — нравственный вызов. Так ли это? Проблемы брака касаются живых людей, а незаконные отпрыски гипсовых статуй не больше беспокоят нашу нравственность, чем зачатие Семелы или рождение Минотавра. В проблемных романах без правды не обойдешься. А чтобы правдиво описать отношения полов, нужен Жан-Поль Рихтер{210} или Джордж Мередит, одного желания тут мало.
Что же проповедует Евангелие от Гранта Аллена (который знает, разумеется, что жизнь — это огромное поле брани)? Женскую эмансипацию. Автор не предлагает избавить женщин от косности, черствости, полового невежества, сексуальной дикости — подлинных причин той беды, которая постигает отверженных и обездоленных. Нет, он хочет освободить их от моногамии, этой единственной узды здоровых мужских желаний. Он предлагает отменить совместную жизнь, отменить семью, школу человеческой нежности, и за счет государства поддерживать женщин, которые решат родить ребенка. Мы должны стать найденышами, и лишь самый пытливый из нас узнает имя собственного отца. Я думаю, мистер Аллен догадывается, что и потребность в любви, и потребность в детях отнюдь не так уж велики у многих, самых лучших женщин. На тех условиях, о которых он мечтает, рожать будут распутные истерички. Почему он предлагает именно так умножать человечество, остается тайной. Нам то и дело попадаются прекрасные рассуждения о Правде и о Свободе, но даже сочувственный рецензент не отыщет оснований для предлагаемых автором идей. Союз, основанный на совместной жизни и охраняемый ревностью — в браке ли, без брака, — останется естественным уделом среднего человека, как и тигра или орла.
Хотим мы поспорить и со стилем этой книги. Если бы мистер Аллен и впрямь заботился о красоте и правде, если бы он и впрямь любил свою Эрминию, неужели он бы стал описывать ее таким языком? Для респектабельных же идиотов, которых он отождествляет с английским народом, у него находятся определения „простой“, „шаблонный“, „косный“, „низкий“. Что ж, каждое из них вполне соответствует палитре, которую он счел достойной своей героини».
И далее в том же духе. Лет через двадцать, когда я написал «Страстных друзей», меня самого примерно так же обличало молодое поколение в лице Ребекки Уэст, но я не смог убедить себя, что заслужил это в той же мере, как Грант Аллен.
Что до него, он вел себя превосходно. Он написал мне милое письмо, просил заехать и поговорить. Однажды, в воскресенье, пройдя пешком от станции Хейзлмир, я позавтракал с ним у него в Хиндхеде, который в те годы был затерян в бескрайних зарослях черного, лилового, золотистого вереска. Была там харчевня под названием «Хижина» и десяток скрытых деревьями домиков. Здесь жил когда-то Тиндейл{211}, неподалеку поселился Конан Дойл, снимал домик и Ричард Ле Гальенн{212}; до легковых авто и всеобщей тяги в пригород оставалось лет десять. После завтрака заглянул к нам Ле Гальенн. В доме гостила его сестра с мужем, актером Джеймсом Уэлшем. Мы сидели в шезлонгах под соснами до самого вечера.