Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Опыт автобиографии
Шрифт:

О его прежней жизни я тогда почти ничего не знал; не знал, что в годы ранней юности он поставил крест на ученой карьере, закрутив роман с уличной девицей, который сначала привел его к денежным затруднениям, а потом — и к суду. Его вызволили друзья, а о ней, по-видимому, никто и не вспомнил. Он уехал в Америку, чтобы начать там новую жизнь, но из Бостона, тоскуя по любви, бежал в Чикаго, а оттуда побыстрей вернулся в Англию, где разыскал свою любовницу и женился на ней. Они жили в жалких меблирашках, где он пытался писать великие романы. Она такой жизни не вынесла, ушла от него и потом скончалась в больнице.

Конечно, что-то в ней было — очарование ли, тайна, особое притяжение, он так и не подыскал нужных слов. Она оказалась его «первой любовью», его Женщиной. Все прошло, но он опять создает для себя сложности — субботним утром знакомится с молоденькой служанкой в Риджент-парке, а позже на ней женится. Когда передаешь это просто как голый факт, поверить почти невозможно, а исследовать

его мотивы — слишком долго. Учился он дома, стал очень необщительным и раздражительным. Ему казалось, что связь с женщиной, к которой он мог бы отнестись как к равной, — дело чересчур тонкое, хлопотливое, обременительное. Он боялся, как ему казалось, неизбежных расспросов о здоровье и состоянии его финансов, а потому — польстившись на неровню себе в социальном отношении, вновь нырнул вниз, на дно, где ожидал найти покой и благодарность. Вторая попытка жениться закончилась таким же провалом; ничем другим она закончиться и не могла. Вторая жена оказалась злобной, ревнивой скандалисткой. Впрочем, мы ее никогда не видели, и судить я их не могу. Гиссинг для нас всегда был холостяком. «Я не могу пригласить вас, — говорил он, — это невозможно, решительно невозможно. Да-да, решительно. Мне и в голову не могло бы прийти. У меня нет дома».

Наверное, раньше подобное в голову ему все-таки приходило, но к нам это отношения не имело. Он никого не знакомил и со своими родными, которые душили его в детстве правилами, и очень боялся, что мы с ними не сойдемся. Его ранимость невыносимо отягощала все отношения, он был слишком необычен для повседневной жизни.

Словом, Гиссинг, каким я его знал, был исключительно сложным, тонким, чувствительным, и мне представлялось, что жизнелюбивое существо искалечили наследственность, оглядка и классическое образование. Ему хотелось смеяться, шутить, радоваться жизни, идти против ветра, шуметь, «осушать огромные кубки». Но детство, проведенное в доме уэйкфилдского аптекаря, где слова «Что подумают?!» грознее, чем глас Божий, вконец пришибло его. Наша образовательная система со свойственным ей безумием поместила в этот йоркширский городок вполне классическую школу. Директором ее был энтузиаст, который усердно пичкал свежие головы классикой и презрением ко всему иному. Гиссинг, бежавший от домашних запретов и умолчаний, угодил в ловушку велеречивого бахвальства, тяжелой римской помпезности. Влюбленный в нимф и богинь, он бродил по своему Уэйкфилду, мечтая о патрицианской свободе среди викторианских недотрог. Люди с классическим образованием делятся на «римлян» и «греков». Гиссинга пленял римлянин, склонный к риторике, а не к науке, прямой, одномерный, втайне — надменный. Особенно он любил триумфальные арки.

Знал он Рим удивительно. Он водил нас по городу, позабыв обо всем на свете, и без устали рассказывал. Порой, смущенно негодуя, он замечал нечестивые отметины, оставленные Средневековьем и Возрождением; но то были поздние наслоения, вроде полипов на плитах затонувшего дворца. Сознанием его, Олимпом наших римских походов, владели облаченные в тогу сенаторы, великолепные Лукреции {223} , матроны, гладиаторы, которые только рады умереть, Горации, готовые ринуться в пучину pro patria [19] , словом — цвет человечества, неподсудный, совершенный, знающий лишь язык эпитафии и эпоса. Именно это он исповедовал, когда описывал мирскую суету в «Юбилейном годе». Тонкий и острый юмор, благодушную стойкость, беспечную доверчивость, бурный гнев и бесподобное, а то и безумное великодушие, которые расточает нам любимый Лондон, он оценить не мог. Я так и не решил, в какой мере этот изъян вкуса — прирожденный, а в какой его вызвала семья и та классическая муштра, которой был отдан на растерзание незрелый разум. Сам я, вспомнив приступы неудержимого хохота, предпочел бы последнюю гипотезу. Смех высвобождает; значит, что-то мы раньше подавляли. Он любил говорить: «Неподражаемо!» Как-то он мне рассказал, что в Лондоне ему пришлось проснуться в три часа ночи от клацанья молочных бидонов под окном. Он лежал в постели и хохотал при мысли, что цивилизация возводит роскошные гостиницы во двориках, где каждую ночь звенят бидоны.

19

«За родину» (лат.).

В глубине души я считал его полным неучем, он же почти не скрывал, что убежден в моем вопиющем невежестве. Каждый втайне посмеивался над другим. Он знал наизусть греческие пьесы и поэмы, непринужденно их цитировал, но, видимо, безоговорочно верил античным философам и никогда не поверял их истин, полагая, что современная наука и мысль — лишь жалкое переложение возвышенно-недосягаемой мудрости. Все, что преобразует нашу жизнь, он приписывал некой, весьма неприятной «механической изобретательности» англичан. Он полагал, что стоит грамотею-классику пролистать несколько книг, и он с легкостью овладеет всем тем, что привнесли в этот мир наука и современная философия,

причем его не смущало, что сам он так ничем и не овладел и не видывал человека, которому бы это удалось. Он с головой укрылся в редутах защитных фраз и нарочитой брезгливости к «подлым» порядкам и «низкопробным» типам. Заливаясь хохотом, он именовал этот мир «неподражаемым», а если прорваться к реальности и смеху ему не удавалось, он называл его «гнусным». Такие слова, как «низкий», «подлый», «гнусный», «убогий», в его книгах встречались гораздо чаще, чем в его обычной речи. Многими из его книг будет зачитываться еще не одно поколение, но из-за крена в сторону мрачности книги эти обретут больше читателей, чем поклонников. Когда читаешь Суиннертона, просто видишь, как мягкого, доброго человека, начавшего с искренней симпатии к своему герою, постепенно охлаждает эта несправедливая, несколько жестокая, манера третировать тех, кому не очень повезло.

Благодаря Гиссингу я укрепился в подозрении, что ортодоксальное классическое образование, которое было когда-то мощным антисептиком против закоснелой, поистине египетской догмы и естественных предрассудков, уже перестало быть той крепостью, где можно укрыться от невежества. Оно стало собранием надгробных памятников, кладбищем в мутном свете сумерек, через которое новые идеи виновато и поспешно спешат на дорогу, ведущую в город, поскольку ни ночлега, ни пропитания им здесь не найти. Это именно кладбище, и, как погост за Атлас-хаусом в Бромли, оно не даст ничего, кроме бликов в водах пруда, и ничего не породит, кроме привидений, болотных огней да инфекций. Там уже не учат, там место только археологу и специалисту по социальной психологии.

Итак, по-дружески споря, Гиссинг, Джейн и я отправились в Рим, жадно схватывая впечатления и обмениваясь ими. То был Рим, еще не исковерканный мэром Натаном и не ведающий того, что уродливая махина мавзолея Виктора-Эммануила{224} загубит всю площадь Венеции, где основной магистралью оставалась Корсо. Под Форумом мирно почивали ненайденные захоронения этрусков, а на месте нынешних клумб цвели полевые цветы и зеленели сорняки. Когда мы бродили возле Тиволи, мне в голову пришел сюжет «Сердца мисс Уинчелси», и я даже помню, как поделился им с Гиссингом.

Гиссинг, как и Гиббон{225}, считал, что христианство загубило классицизм, и позволил нам разделаться с Ватиканом и собором Святого Петра собственными силами. В сумрачных, пропахших ладаном храмах я ощутил дыхание Египта и его древних тайн, а в папском городе, среди снующих взад-вперед паломников, библиотек, галерей, обсерваторий, ренессансной архитектуры, скорее растерялся. Во всем этом было нечто большее, чем пышность и помпезность, — чувствовалась традиция и ее упадок. Вавилонская блудница моих юношеских предрассудков не имела к этому отношения. Я ощутил, что протестантство несправедливо к Риму эпохи Возрождения.

Здесь, совершенно явно, была великая система, искренне стремившаяся объять ширившуюся вселенную — связный план человеческой деятельности. Простенькое слово «предрассудок» ее не исчерпывало.

Я догадывался, что была католическая Реформация, не менее решительная, а то и более глубокая, чем Реформация протестантская; что мышление римского священства вовсе не застыло in saecula saeculorum [20] , но, пережив еще в те времена немыслимые потрясения, и сейчас, как все живое, применяется к обстоятельствам. Несмотря на свои нехристианские настроения, в глубоком космополитизме католической доктрины я обнаружил что-то мне родственное. Да, Католическая Церковь соединяет древнее, дряхлое богословие и явную оторванность от мира земного, но — по-своему и как бы частично — остается «легальным заговором», в противовес собственной природе, с целью перестроить всю человеческую жизнь. Если бы Папы во времена своей силы смогли воплотить то, на что замахнулись, католицизм бы куда больше походил на того компетентного судью дел человеческих, которого я так искал всю жизнь, чем на выразителя беспорядочного провиденциализма, пропитавшего политическую и общественную мысль XIX века. Католицизм гораздо шире и масштабнее в духовном смысле, нежели любое из националистических протестантских учений, и уж конечно несравненно выше дремучего возвращения к ненависти, которое являют нам гитлеризм или ку-клукс-клан. Я бы даже поостерегся назвать его «реакционным», не сделав необходимой оговорки.

20

На веки вечные (лат).

Долгие годы я открыто враждовал с католичеством, и, хотя ревнители благочестия вполне законно бранили меня, я считаю воинствующего католика честным бойцом и человеком цивилизованным, достойным той великой культурной системы, в которой могли созреть и выразить себя такие гении, как Леонардо и Микеланджело. Философия его, древняя и реалистическая, порой придает ему вызывающую жесткость, но это — совсем другое дело. Я не так тонок, чтобы решить, убежденный я атеист или отъявленный еретик на самом краю католичества, дальше ариан и манихеев; в любом случае я — ветвь с его древа.

Поделиться:
Популярные книги

Сделай это со мной снова

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Сделай это со мной снова

Мастер Разума V

Кронос Александр
5. Мастер Разума
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума V

Убивать чтобы жить 9

Бор Жорж
9. УЧЖ
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 9

Эволюционер из трущоб

Панарин Антон
1. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб

Жребий некроманта 3

Решетов Евгений Валерьевич
3. Жребий некроманта
Фантастика:
боевая фантастика
5.56
рейтинг книги
Жребий некроманта 3

Измена. Жизнь заново

Верди Алиса
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Жизнь заново

Лейб-хирург

Дроздов Анатолий Федорович
2. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
7.34
рейтинг книги
Лейб-хирург

Запасная дочь

Зика Натаэль
Фантастика:
фэнтези
6.40
рейтинг книги
Запасная дочь

Кротовский, не начинайте

Парсиев Дмитрий
2. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Кротовский, не начинайте

Ученик. Книга 4

Первухин Андрей Евгеньевич
4. Ученик
Фантастика:
фэнтези
5.67
рейтинг книги
Ученик. Книга 4

Третий. Том 4

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Третий. Том 4

По осколкам твоего сердца

Джейн Анна
2. Хулиган и новенькая
Любовные романы:
современные любовные романы
5.56
рейтинг книги
По осколкам твоего сердца

Город Богов

Парсиев Дмитрий
1. Профсоюз водителей грузовых драконов
Фантастика:
юмористическая фантастика
детективная фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Город Богов

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5