Опыт автобиографии
Шрифт:
Вернемся, однако, с ватиканской экскурсии к Джорджу Гиссингу. Желание вырваться из сети запутанных обстоятельств, почти всегда свойственное тем, кто живет своим воображением, в его случае приводило к отчаянным попыткам унести ноги любой ценой. Он сбежал с нами в Италию от второй жены. Жуткое уединение с той, с кем нет ни единой общей мысли, эту беспрерывную ссору больше терпеть он не мог. Известная специалистка по воспитанию, восторженно относившаяся к Гиссингу, предложила взяться за миссис Гиссинг и их детей, установить с ней приемлемые отношения, в сущности — воспитать ее, пока Гиссинг ищет мира и покоя в обожаемой Италии. Ничего из этой затеи не вышло; доброхотливая дама лезла в то, чего не понимает, а жена, растерянная и безмерно возмущенная этим загадочным, завладевшим ею человеком, шла сквозь истерики и
Этот несчастный, истерзанный мозг, столь искушенный в учености и эстетической восприимчивости, столь неискушенный, столь трепетный и податливый в реальном противостоянии жизни, уехал от нас в Калабрию и написал там «У Ионического моря», а позже, в Англии, — «Записки Генри Райкрофта». Интерес к этим книгам, где он так силится казаться образованным бездельником восемнадцатого столетия, в немалой мере способствует тому что, под всеми стараниями сохранить личину, можно распознать безжалостность обстоятельств, тех устрашающих препятствий, которые ему выпали на долю как бы в возмездие за неверный старт, за дурацкий, необдуманный выбор. Наверное, Гиссинга всю его жизнь травила судьба, но он не обернулся, не вступил с ней в схватку, а только прятался и убегал.
Вскоре мы вернулись в Вустер-парк, а он вместе с какой-то «достойной хозяйкой» — в сущности, кухаркой — обосновался в Доркинге. Жена, под опекой лондонской дамы, не ведала, где находится муж. В Доркинге ему жилось очень плохо и одиноко. Однажды он пришел к нам с просьбой. Одна француженка предложила перевести его книги на французский, он хотел что-то обсудить с ней. В Доркинге, объяснил он, просто немыслимо ее принять, нельзя ли устроить встречу у нас?
Мы пообедали все вместе, а потом они спустились в сад и долго беседовали. Она была из образованной буржуазной семьи, в темном изящном платье, с гладкими темными волосами. Говорила она чуть нараспев, тщательно следя за интонацией, на наш английский вкус — многовато и чересчур откровенно, и казалась слишком уж изысканной и ученой. Для Гиссинга она была первым знамением европейской славы и, по-видимому, воплощала то общение, то понимание, по которому он тосковал. Нормальные мужские склонности, которые я уже проанализировал в себе, у него получили невиданное развитие. Он на редкость нуждался в материнской нежности, но как любовник совершенно не собирался жертвовать собою.
Вскоре, из случайной фразы, мы поняли, что она посетила Гиссинга в Доркинге, причем уже стала просто Терезой. Других признаний мы от него не услышали. Он покинул Доркинг и уехал в Швейцарию, где поселился с Терезой и ее матерью. Он дал понять, что они «будут жить вместе», и, дабы рассеять возможные осложнения с французской родней, мать пустила в обращение визитные карточки, на которых фамилию Терезы переправили на «Гиссинг». Все это, разумеется, хранилось в строжайшей тайне от его жены и большинства английских друзей. Те же из нас, которые знали правду, полагали, что, раз этот выдающийся ум сможет обрести условия, которые помогут ему справиться с достойной его работой, потворство столь мелкому обману можно не принимать в расчет.
Вскоре появился «Венец жизни», самый слабый его роман, но много о нем говорящий. «Венец жизни» — это любовь, любовь во фраке. Так думал Гиссинг о любви или, по крайней мере, осмелился думать. Мы решили, что в конце концов что-то подобное должно было случиться, зато теперь он напишет великий роман из времен Кассиодора{226}.
Наши надежды оказались тщетными. Годом позже, возвращаясь из Швейцарии, мы с Джейн навестили его в Париже и застали в беспросветной тоске. Квартира была изысканно-унылой, на изящный французский манер. Он исхудал, осунулся, ничем всерьез не занимался, горько сетовал на мнимую тещу, заправлявшую домом и, по его словам, морившую
Я был рад, что он у нас гостит, но вскоре последовало и наказание. От Терезы стали приходить длинные письма на тонкой линованной бумаге, в которых она в изысканнейших выражениях уведомляла меня, что написать ему не в силах и потому просит моего участия. В который раз я обратил внимание на особую романскую способность раздувать самые обыденные ситуации. Гиссинг отправился на несколько дней погостить к Хику и в свою очередь стал присылать мне письма, предназначенные Терезе, — длинные послания, написанные изящным убористым почерком.
У меня хватало своих забот, и после двух-трех скоропалительных дипломатических шагов я решил взять быка за рога. Я заявил, что лучше бы всего Гиссингу не возвращаться во Францию, раз уж у него с его дамой настолько не совпадает аппетит, а если, паче чаяния, между ними еще теплятся какие-то живые чувства, он должен поставить ей условие: отстранить тещу от хозяйства и заниматься им самой, под его руководством. Сообщил я и о том, что больше не буду читать Терезины письма, их обдумывать и тем более отвечать на них. Что бы от нее ни пришло, я перешлю это ему. Я умыл руки.
Он вернулся к ней на предложенных мною условиях; наверное, они еще любили друг друга. Вскоре три несчастных немых существа, тая в душе обиды, страдая от несходства характеров, сняли меблированный домик в Сен-Жан-де-Люз, а потом переехали в горы, в Сен-Жан-Пье-де-Пор. Там он приступил к тому, что при лучших обстоятельствах могло бы стать историческим полотном, описывающим Италию времен готских королей, — к роману «Веранильда». Сколько я помню Гиссинга, он постоянно думал об этой книге, ради нее в 1898 году читал Кассиодора. Под Рождество 1903 года к ним приехали какие-то Терезины родственники. Отправившись с ними на прогулку, он подхватил простуду, которая перекинулась на легкие. Ни Тереза, ни ее мать на роль сиделки явно не годились. Его охватила внезапная ненависть к этому неуютному дому, к затерянной в горах деревеньке, к скаредному французскому рациону, ко всему, что его окружало, а потом накатил ужас перед грозными хрипами и постоянным жаром в крови. Еще в ноябре он писал о том, как тоскует, Морли Робертсу. А накануне Рождества нам обоим пришла телеграмма: «Джордж умирает. Умоляет приехать. Незамедлительно».
Я сам прихварывал, видимо, простудился, но Робертс был недосягаем, на телеграмму мою он не ответил, и я решил ехать. Был канун Рождества. Я побросал кое-что в саквояж и, в чем был, устремился к Фолкстонской пристани, спеша попасть на вечерний пароход. Рождественский ужин (ветчину) я ел на станции, в Байонне.
Картину я застал неприглядную. «Тещи» я так и не увидел, — или, по крайней мере, ее не помню; вероятно, она отсиживалась у себя. Тереза горевала и, на мой взгляд, вела себя очень бестолково. В доме толпился какой-то народ, но я настоял на том, чтобы посторонние немедленно удалились. Правда, один очень милый англиканский священник с женой помогли нанять сиделку (точнее, монахиню, что не совсем одно и то же) и приготовить крепкого бульона, прежде чем отправиться к себе в Сен-Жан-де-Люз.
Гиссинг умирал от двустороннего воспаления легких и бредил все время, что я там находился. Лед достать было невозможно, приходилось отмачивать в метиловом спирту носовые платки и класть ему на грудь. Рот ему приходилось отирать. Я не отходил от него всю ночь, пока монашка набиралась сил, дремля у камина. Потом сквозь густой туман я побрел в гостиницу, в другой конец селения. Сен-Жан-Пье-де-Пор — глухая деревенька поблизости от границы, и по ночам на ее пустынные улицы с воем выбегают огромные псы, готовые показать запоздалому путнику свою свирепую удаль. Я напоминал себе бесплотную душу, бредущую вслед за Анубисом{227} по тропе мертвых, мимо загадочных, сбивающих с толку поворотов. Гостиницу я совершенно забыл, а вот комнату, где лежал больной, никогда не забуду.