Опыт биографии. Невиновные
Шрифт:
Говорят, сейчас, уже в наше время, на телевидении и где-то еще в Комитете по печати созданы специальные группы «ассоциаторов», которые улавливают невидимый простому редактору или цензору злонамеренный подтекст! Бедняги, им следовало бы начать с уничтожения русской и иностранной классики – задача по нашим просвещенным и либеральным временам все-таки непосильная. Впрочем, теоретически это не так абсурдно, и скептический ум господина Бержере, повидай он с наше, мог бы предположить и такое направление деятельности современного кандидата в Торквемады.
Я не мог ненавидеть Лурье, читая его омерзительные саморазоблачения на процессе Зиновьева. Хотя он сам говорил,
На процессе Лурье выразился значительно менее изящно: в «Правде» говорилось, что в последнем слове М. Лурье «просит о применении к нему смягчающих вину обстоятельств». Профессор мог бы сформулировать свою мысль грамотнее, но интересно отметить, что больше никто на этом судилище о «применении смягчающих вину обстоятельств» не говорил, напротив, требовали себе самой суровой кары.
И все-таки, несмотря на видимое удовольствие, которое испытывал отец, беседуя с Лурье, ему ближе были, мне думается (уже по темпераменту), разговоры другие, скажем, те, что он вел с философом Яном Стэном – красавцем латышом, белокурым гигантом. Наверно, они не рассказывали друг другу древние анекдоты и не втягивались в филологические дискуссии. В их беседах чувствовалась нервность и напряженность, хотя Стэн был человеком бесстрашным, а от сознания своей физической силы – добродушным и спокойным. Он жил рядом с нами в Отдыхе, на чердаке-мансарде маленькой дачи, вдвоем с красавицей женой, болтушкой Валерией, которая должна была бы скорее стать подругой художника или артиста, чем серьезного философа, безуспешно преподававшего диалектику Сталину. «Самый бездарный из моих учеников», – сказал о нем Стэн. И заплатил за эту фразу жизнью.
Помню, мы гуляли со Стэнами в Отдыхе. Живописная это, надо думать, была группа: отец с мамой, Стэн с огромной тростью, красавица Валерия в необыкновенном «заграничном» белом платье – оно так поразило тогда мое воображение, что запомнилось на всю жизнь. А может, запомнилось потому, что у нас в ту пору была собака – роскошная борзая по имени Фэб с длиннющей родословной; глупый, неученый, годовалый пес прыгал вокруг Валерии, а та смертельно боялась за свой ослепительный наряд.
Мы медленно шли по шоссе, лето кончалось, желтело, листья сыпались под ноги, за дачным поселком открылось поле, чуть не сплошь в васильках, а еще дальше – кромка леса и деревушка. И так это все было красиво: отец с мамой, Стэн с Валерией и блистательная борзая по имени Фэб…
Они пришли за отцом глубокой ночью 31 мая 1936 года. В этот день меня привозили с дачи искупать, потом увезли обратно, и мама рассказывала, что отец, обычно не обращавший на меня внимания, на сей раз долго смотрел в раскрытое окно, когда я, подпрыгивая, шел по двору к воротам, и сказал с неожиданной для него грустью: «Хорошо бы узнать, что из него вырастет…» Сестра сдавала последние экзамены в десятом классе, крепко спала, отец не захотел ее будить
Мама вернулась поздно от своих сестер, отец уже спал. Она не успела лечь, когда позвонили, и сразу вошли человек пять в форме и комендант нашего дома в качестве понятого. «В чем дело?» – спросила мама. Был только тридцать шестой год, самое начало, да ей бы, думаю, и через два года не могло прийти в голову, что это может случиться с нами. «Где там ордер на обыск и арест?» – спросил один у другого, и, пока тот искал бумажку, мама повторила громко, чтоб отец услышал и приготовился: «Ордер на обыск и арест?!»
Он услышал. «Что такое? – закричал он. – У меня обыск?!»
Они быстро поняли, что обыск практически невозможен, если они хотят его взять в эту ночь. Кабинет и вся квартира были забиты книгами, стол завален рукописями, определенных инструкций на этот счет у них, видно, не было.
Все делалось только для соблюдения процедуры. «Как вы работаете при таком беспорядке?» – спросил один из них, сидя за отцовским столом, осторожно перекладывая бумаги, выдвигая ящики стола.
«Мучаюсь», – сказал отец. Но тот взялся за левый ящик стола, а мама знала, там пачка писем Рязанова из ссылки: старик и оттуда не стеснялся высказывать свои весьма нелестные суждения о происходящем. Мама увидела, как у отца блеснули глаза. «Может, ваш визит – счастливый случай, поможете разобраться, наведем порядок…» Военный задвинул открытый уже ящик и встал. «Надо кончать, – сказал он, – достаточно».
На столе лежала подготовленная к печати огромная рукопись второго тома «Марата», листов, наверно, тридцать пять – сорок. Это была, конечно, главная работа отца, и когда тридцать лет спустя, при переиздании, я внимательно читал первый том, то понял – он был всего лишь подготовкой, разбегом для тома второго. В общей сложности отец работал над этой книгой лет десять, подолгу сидел в Британском музее и парижских хранилищах. Думаю, там были материалы уникальные, соображения очень ценные, быть может, они еще что-то приоткрыли бы мне во внутреннем развитии отца, не столь уж и «личном».
«Вот это мне действительно жалко», – словно самому себе, тихо сказал отец и осторожно, легко положил на рукопись руку.
Они взяли именно ее.
Потом отец попрощался с мамой.
Она смотрела в окно, как он спускается с крыльца. Было уже светло. Под окнами стояла открытая легковая машина красного цвета – такие еще были времена.
Он неожиданно остановился, спустившись с одной ступеньки, и те, что шли сзади, ткнулись в его широкую спину.
Отец засунул руки глубоко в карманы пиджака и медленно обвел глазами двор, наши окна и посмотрел в небо. Потом глубоко выдохнул воздух и полез в машину.
Мы жили в Каретном Ряду, в Третьем доме Советов, еще целый год. Но дома уже не существовало. Он был разрушен.
Потьма
В вагоне было темно, только у проводника горел фонарь, за окном мело, поезд то и дело останавливался, его встряхивало, он гремел, как пустая консервная банка, входили и выходили люди в грязных телогрейках, подвязанных ушанках; курили махорку; было много военных в белых полушубках, стрелки с винтовками. Еще меня удивило, что, несмотря на поздноту, никто не собирался спать, как-то все были напряжены, словно боялись проехать остановку, и не шутили, как всегда бывает в поездах.