«Орфей спускается в ад…». Листы скорби художника Доброва
Шрифт:
– Не раскисай, мой друг, не раскисай, жизнь не райский сад, не райский сад, – сказал я ему.
– Да я и не раскисаю, – грустно улыбнулся он беззубым ртом.
Среди моих натурщиков настоящих психически больных было мало. Один из них – Петя из Благовещенской психбольницы, которого «его голоса» заставили-таки убить стамеской свою любимую мать. Это – шизофрения в чистом виде, с бредом, с галлюцинациями. То голоса говорили ему, что его мать ведьма, которая по ночам летает по небу на помеле. То говорили ему, что на планете Хизант в созвездии Крабовидной туманности
А мать между тем любила своего Петечку и, несмотря на то, что жили они в бараке, ни в чём ему не отказывала, работая на двух и даже трёх работах. Всегда в доме были и варенье, и печенье, и торты, и шоколад, и кассеты, и магнитофоны. А когда он начинал бредить о золоте и бриллиантах, то тут случались такие сцены. Сын говорил матери: «Ты знаешь, что я ненавижу женщин и ненавижу всё, что они на себя надевают – золото и брилианты. И ты нарочно всё это складываешь мне в матрац дивана. Зачем, я тебя спрашиваю?» А мать ему отвечает: «Богатеешь, Петруша, а стамеску починить не можешь, разломалась стамесочка-то, Петруша». Он взял в руки стамеску, и тут явился ему образ отца-пьяницы, который указал пальцем на свою жену и сказал: «Она ведьма – убей её».
Дальше он смутно помнит, что с ним было. А теперь весь свой бред он зарисовывает на отдельных клочках бумаги. Когда он увидел свой портрет законченным, то сказал: «Да. Это я».
– Вы меня нарисуете? – она стояла передо мной, худенькая, в сером прожжённом сигаретами скромном платьишке под горлышко и со сломанной рукой в гипсе. Из всего женского отделения психбольницы в Усть-Ивановке она одна была коротко подстриженная. «Наверное, у Сонечки Мармеладовой, героини романа Достоевского, было такое же платье», – почему-то подумал я.
Начали рисовать портрет, и сразу же пришла придирчивая делегация «уставших от жизни», видимо, жён местных «новых русских» в роскошных цветных дорогих халатах, с золотом в ушах, на шее и на пальцах. Они брезгливо посмотрели на Инну, а меня спросили: «Почему вы выбрали самую-самую… хуже некуда. Ведь она же совсем дурочка с переулочка. Неужели получше никого не нашли?» Закурив дорогие сигареты, они ушли.
«Это не больные, – сказала Инна, – они платят по 250 рублей в день за „отдых“ в нашей больнице. У них отдельная палата, там ковры, отдельный телевизор, отдельное питание, повышенное внимание». – «А ты, Инночка?» – «Что я? Меня муж, Сашка Бурантаев, бил ложкой по лбу со всей силы за обедом, а подружки смеялись. А потом совсем уехал и сына забрал. А я вот здесь осталась». – «К тебе приходит кто-нибудь?» – «Да нет. Я же говорю – отец убежал ещё раньше, а мать умерла. Голова болит всё время, а солдаты лезут ко мне. Вот и Сашка солдат был. Я посуду мыла в воинской части, а он работал кочегаром. Однажды я одна была на работе, а Сашка с товарищем пришёл ко мне, уже темно было. Я ему говорю: „Давай, Сашенька, фиктивную свадьбу сыграем?“ – „Давай“, – говорит. У нас свадьба была, но какая-то странная, не как у всех. Потом сыночек родился. Но Сашка Бурантаев не хотел быть отцом, а потом и совсем уехал, когда дембель пришёл». – «Инночка, а этот гипс? Что это?» – «А… это? Верка засунула мою руку в батарею и нажала, кости сломались. А она говорит в курилке: „Скажешь врачам – убью“. Но я сказала, потому что сильно больно было…»
Так, переговариваясь о том о сём, мы рисовались уже несколько дней, как вдруг смотрю – гипса нет. «А где твой гипс, Инночка?» – «Я ездила в Москву, и там сказали, что рука уже зажила. Гипс сняли и выбросили в туалет». Я забыл совсем, что имею дело с больной девочкой, и говорю ей: «Покажи мне, куда гипс выбросили врачи? Я его ещё не нарисовал. Я возьму, приставлю его к твоей руке и нарисую». – «Нет! – закричала Инночка, – не хочу я грязный гипс снова одевать». А так как я рисовал Инну в смотровом кабинете, где нет дверей, то сразу же прибежали медсёстры и стали ругать Инну за то, что она сняла и выбросила свой гипс. Стали ей ставить на руку новую лангетку и привязывать её бинтами к руке, но
«Зачем, – ругал я сам себя, – зачем я сказал ей об этом гипсе. Нарисовал бы потом как-нибудь».
Гипс наконец наложили. Сделали ей успокаивающий укол, и она ушла в свою палату, утирая слёзы. Работа была сорвана. Я сидел, рисуя второстепенные детали.
Инна пришла молча и села позировать. Я молчал тоже. Вдруг она говорит: «Да что, дед, с ума ты сошёл, что ли, морозить меня. Тут 50 градусов холода». И она тут же убежала.
Через 15 минут пришла снова, села. Я стал её рисовать. Она увидела, что я рисую её слёзы, и говорит: «Ты предал меня, ты не заступился за меня, когда меня скрутили, не буду я тебе больше позировать, уйду». И ушла.
Потом снова пришла, снова села, молчит. Я ей говорю: «Последний день сегодня, Инночка, заканчиваем». – «И что, ты больше не будешь меня рисовать? Никогда-никогда?» – «Нет, Инночка, я завтра утром уезжаю в Благовещенск, а потом – в Москву».
Она задумалась. Я работал молча. В комнате постепенно темнело. «Всё, – сказал я и стал совать ей конфеты и сигареты в карманы. – Спасибо тебе, дорогая». «Тебе спасибо», – тихо сказала Инночка, обняла меня и поцеловала чистым детским поцелуем прямо в губы.
Инна ушла по длинному тёмному коридору к себе в наблюдательную палату. Я стал собирать свои вещи, чтобы тоже уйти.
Возвращаясь тёмным морозным вечером в отделение, где я жил, думая об Инне, я вдруг неожиданно для себя проговорил вслух строки из песни христиан-молокан:
Не тужи, душа родная,Не пугайся доли злой.Будет время – двери РаяБог откроет пред тобой.– У нас тут лежит Олег Кошевой, правда, он отзывается на имя Ванечка, – сказали мне в Благовещенской психбольнице, когда я туда через 6 суток наконец добрался из Москвы.
Естественное любопытство: кто он? Руководитель «Молодой гвардии» из Краснодона? Но тогда он должен быть стариком. А Ванечке лет 40–50, не больше.
С большим нетерпением сел я рисовать Ванечку. У него был статус помощника по кухне, по хозяйству. Он таскал из прожарки в отделение простыни, подушки и матрацы, ходил в магазин за мелкими покупками. Причём на каждой пачке купленных сигарет или чая он старался выгадать кое-что для себя. «Да, это, конечно, не борец с фашизмом, даже не его сын», – убедился я, глядя на Ванечку. Потом он вдруг совсем отказался мне позировать, ожидая, видимо, что я стану его привлекать деньгами. Но он, потеряв ореол героя, стал совсем мне не интересен.
Но рисунок был уже начат. Ванечка по-прежнему не появлялся, и я пошёл по отделению, вглядываясь в лица больных. «Я пришёл на эту землю, чтоб скорей её покинуть», – услышал я голос плачущего человека. Он-то и стал главным героем рисунка. Хроническое уныние было у Сашеньки. Он плакал целыми днями: «А теперь я в жизни ничего не значу, под чужие песни и пою и плачу».
– Геннадий Михайлович, миленький, я люблю, всех люблю, а меня бьют в палате пяткой прямо в глаз, по голове. А я им отвечаю, мол, ребятки, миленькие, я люблю вас, люблю Господа, люблю мать его Богородицу, она мне во сне сказала, дева Мария: «Сашенька, никого не обижай и ни на кого не обижайся». Я проснулся в слезах – как хорошо она сказала. Миленький мой, рисуйте, рисуйте, я, сколько хотите, буду вам позировать. Художники такие умные, такие талантливые. Господи, как я всех люблю. Всех – и вас, и ребят. Ведь наш Спаситель сказал: «Не удивительно, что вы любите любящих вас, надо врагов полюбить, это будет настоящая любовь». Так ведь, Геннадий Михайлович? Вот и мне в палате надо этих ребят молодых любить, весь мир любить надо. Мне соседка по квартире сказала: «Что-то, Сашенька, ты плакать много стал, пойди, полежи в психбольнице». А я плачу от любви ко всем людям, мне жалко всех. Как посмотрю на них – так плачу. А как послушаю, что они говорят, как им всем тяжело живётся, – плачу ещё сильнее.