Орлеан
Шрифт:
— Придержи дверцу!
Нашла навесной замок, всунула его в специально сделанные на шкафу петли и повернула ключом два раза.
Из запертого шкафа раздался сначала плач, а потом вой и стенание, как у заживо погребенных из рассказов Эдгара По.
— Ты сделаешь из него ницшеанца, — сказал Рудольф, с интересом наблюдая за этой сценой. — Темный шкаф воплотится в тяжелый комплекс. Твой сын будет всю жизнь сидеть в сумасшедшем доме или управлять Россией в ручном режиме.
— Пусть управляет, — разрешила Лидка. — Нас-то тогда в живых не будет, верно?
— Как знать, моя милая, как знать, — не согласился с нею врач. — Я, например,
В доказательство своих слов Белецкий надул во рту пузырь из чуингама, и тот громко прорвался, как лопается воздушный шар.
Изнутри запертого шкафа послышались глухие удары. Лидка взяла в руки швабру и, в свою очередь, дважды ударила ею изо всех сил по дверце. Внутри шкафа все стихло.
— Совершенно потерянное поколение, — вздохнул Рудик. — Как с ними можно иметь дело?
ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБЫДЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
Один поэт, находясь на другой стороне земли, написал, что его маленький дистиллированный город без преступности, нищих, борделей и толп эмигрантов-переселенцев, с университетом посередине и парками по краям вечером превращается в безлюдный пейзаж, как после атомной войны. Поэт был этим, по-видимому, недоволен, в его словах сквозило вялое отвращение к этой нездоровой стерильности, он страдал одиночеством, и это одиночество делало его значимым в собственных глазах. В том же стихотворении, кстати, есть молочник, который оставляет бутылки молока у частных домов и, когда оно скисает, узнает о смерти хозяина. Белецкий помнил об этом стихотворении, он читал его в молодые лохматые годы, когда интересовался поэзией, тем более запрещенной, и никак не мог взять в толк, почему это оставленное молочником молоко не тибрят те, кому оно нужнее. В факте отсутствия воровства молочных бутылок скрывалась какая-то неправда о человеческой природе, возведенная в норму социальной политики. И сейчас, пробираясь почти на ощупь по вечернему Орлеану, Рудольф Валентинович вспомнил об этом полузабытом стишке, потому что город, по которому он шел, напоминал тот, что описал когда-то опальный поэт: такая же пустота на улицах, как при радиационной угрозе, отсутствие фонарей на окраине, красноватая пыль от осевшего солнца на западе, далекий шум одинокой машины, что катилась из Орлеана в Славгород по пустому шоссе, и только отсутствие молочных бутылок у шлакоблочных пятиэтажек говорило о том, что Рудик был на своей стороне земли. Здесь он родился, рос, получал очень среднее образование, состарился, стал циником и потерял веру в то, что молочник хотя бы однажды поставит у порога его подъезда свежее молоко.
…Он вертел в руке визитную карточку, тупо смотря на нее, словно не умел читать.
— Навалочная, пятьдесят два. А мы где?
Это дом десять. И все. Улица кончается, — сказала Лидка.
Они стояли вдвоем на типовой улице Орлеана — безликий шлакобетон, подстриженные под ноль тополя без веток, чтобы они не давали пуха, то ли гигантские кактусы, то ли деревья… И все, тишина, покой и сонная грусть, как на кладбище.
— Значит, адрес липовый. Твоя правда.
— Это был маньяк. Отпетый маньяк, а ты… — Но Лидка не договорила.
Рудольф вдруг пошел вперед, туда, где начиналась степь с ковылем, камнями, оставшимися здесь еще с ледникового периода, насаженными лесополосами и перекатиполем, которое вдохновляло иных бардов на сочинение песен о вольной
Улица оканчивалась бензозаправкой. Рядом чернела старая железнодорожная одноколейка, заросшая травой. Справа была какая-то стройка. В кассе никто не сидел. Рудик с сомнением вытащил заправочный пистолет из колонки, потрогал пальцем его дуло и не нашел на нем следов бензина.
— По-моему, здесь уже давно не заправляют.
— Пойдем с этой Навалочной, — посоветовала ему Лидка. — А то нам навалят. Начистят так, что костей не соберешь.
Но Рудик был непреклонен. Может, он втайне хотел, чтоб ему навалили, а может, как гончая, взял след. Он обогнул кирпичную коробку, где располагалась касса, зашел с торца и поманил Лидку пальцем. Дериглазова увидела обшарпанную дверь, рядом с которой висела вполне официальная вывеска — такие вешают у дверей министерств и ведомств: «Экзекуции. Моральный и материальный аспект. Тренд. Роуминг».
— Вот видишь. Оказывается, все легально. Они еще и моральный роуминг втюхивают. Просто незаменимые люди.
— А почему у них на двери буква «М»? — обратила внимание Лидка.
В самом деле, на единственной двери, ведущей в фирму, была прикреплена эта во всех смыслах сомнительная буква.
— Просто здесь раньше была уборная, — предположил Рудик. — Они сняли это помещение, чтобы меньше платить за аренду. Логично?
— Логично… — откликнулась парикмахерша. — А может, сюда только мужикам можно?
Белецкий пожал плечами:
— Сейчас проверим. Но они, наверное, закрыты…
Тронул дверь. И оказался неправ: она податливо провалилась под его рукой, потому что была незапертой.
Рудик и Лидка вошли в предбанник. Люминесцентная лампа в вышине мигала, освещая прозекторским светом один старый писсуар в нерабочем состоянии, который был обмотан захватанным целлофаном.
— Я оказался прав, — пробормотал Рудольф Валентинович.
Он задумчиво заглянул в писсуар, как будто хотел обнаружить в нем ответы на терзавшие Лидку вопросы. Но увидел внутри лишь многолетнюю ржавчину. Ему вдруг пришло в голову, что писсуар похож на чью-то забытую душу, не определенную ни в ад, ни в рай и томящуюся в безразличном антидуховном хаосе без надежды на муку или просветление.
Он взялся за ручку из поддельного золота и открыл еще одну дверь, уже дорогую, обделанную пластиком и деревом, указывавшими на то, что моральные экзекуции с респектабельным оттенком производятся именно за ней.
В легком офисном кресле сидела женщина лет тридцати, которая кормила грудью довольно крупного младенца. Голова его была непропорционально большой, толстые и, как показалось Белецкому, сильные ножки были загнуты дугой, почти соприкасаясь друг с другом ступнями. Перед ними стоял включенный телевизор, внутри которого бесновались помехи — то ли передачи давно кончились, то ли был включен какой-то пустой канал, под стать люминесцентной лампе в коридоре мигавший и заливавший кабинет веселым мертвенным светом.
— К тебе можно, дорогуша? — спросил женщину Рудик как мог развязно, ибо убедил себя, что тайны никакой не было, а был всего лишь общественный туалет, наскоро переделанный под офис, пустой телевизор и оставленная мужем кормящая мать.
Однако последняя оказалась довольно странной. Она кого-то сильно напоминала, но Рудольф Валентинович, обладавший энциклопедическими познаниями, не стал разбираться с аллюзиями в своей собственной голове и вымел их прочь азартом от возможного выяснения отношений.