Орлеан
Шрифт:
А Рудик в это время резал глупый аппендикс, примитивный, гнойный и никому не нужный, доказывающий лишь то, что и Бог иногда мог ошибаться, придумывая в человеке абсолютно бесполезные, как детали к старой швейной машинке, предметы. В семидесятые годы один ученый парадоксалист предлагал удалять аппендиксы сразу, то есть у новорожденных, не подвергая впоследствии этой унизительной процедуре уже взрослого, состоятельного во всех смыслах мужа, отслужившего в армии, достигшего должности и. о. доцента и ходившего в рестораны по пятницам с любовницей, говоря
Он знал эту полостную операцию назубок и потому делал ее, почти засыпая, с трудом борясь с одурманивающей мозги тиной, тряся головой, полузакрыв глаза, как играет опытный пианист, даже не взглянув на постылую и захватанную пальцами клавиатуру.
Сестра-ветеринар, чтобы хирург окончательно не заснул, давала лизать ему мороженое «Забава», которое делалось Барнаульским хладокомбинатом, — двуцветный розово-белый пломбир на палочке, то открывая повязку на лице мастера, то прикрывая ее…
— Не могу, — пробормотал Рудик. — Сама ешь.
Он знал эту «Забаву» с детства и потому не ценил ее качества, например, отсутствие сухого молока в рецептуре и всякого рода сомнительных консервантов. Сестра, не сказав своего традиционного «ага», долизала то, что не успел долизать Рудик.
И в это время в операционную влетела Лидка. Влетела со всем, что было при ней, с пирожками вверху туловища и густым тестом внизу, с размазанной косметикой на лице и с глазами, которые источали горьковатый каштановый мед отчаяния.
— Меня убивают! — крикнула она Рудику. — Моя добродетель растоптана грязным сапогом аристократа.
— Погодите, — терпеливо ответил ей хирург Рудольф Валентинович Белецкий. — Не видите, что я режу? Тут дело идет о жизни и смерти, а вы ворвались с какой-то травленной молью добродетелью и еще плюнули мне в лицо своей кислотой.
— Зашивай его, — приказала Лидка. — Чего здесь валандаться?
— Зашивайте, — покорно отдал распоряжение сестре хирург, содрал с себя надоевшую повязку и пропустил Лидку из операционной вперед. — Пойдемте со мной в ординаторскую…
Он вдруг замешкался, затоптался на месте, словно внезапно ослеп, и опять возвратился к больному. Посмотрел с подозрением на его раскрытый живот.
— Чего сопли жуешь? Забыл чего? — ласково проворковала ему Лидка.
— Да так… У меня дурь каждый раз… Будто я скальпель в животе оставляю… Когда учился в институте, мне один товарищ рассказывал… Как скальпель зашили в животе.
— Мне тоже сейчас кое-что рассказали, — пробормотала парикмахерша, не уточнив что именно. — Услышишь — закачаешься.
И она с силой, ухватившись за рукав халата, загнала Белецкого в ординаторскую, как загоняют безмолвную скотину на убой.
Там Рудик рухнул на продавленный диван, словно метеорит обрушился на безжизненную планету, а Лидка плюхнулась на колени лечащего врача. Он почувствовал на себе ее теплый зад, похожий на две некрепко сшитые друг с другом
— Мне страшно. Спаси меня! — Лидка обняла его короткую широкую шею и прикоснулась к уху липкими губами, будто измазанными в клее «Момент» — в том смысле, что еще мгновение и их уже не отлепить.
— Отчего тебе страшно? — спросил он, увернувшись и все-таки спихнув ее с колен на диван.
— От человека.
— Ну знаешь ли, милая, от человека всегда страшно, — философически заметил хирург. — Человек может сказать тебе гадость, может ударить напильником по голове, посвятить тебя в свой внутренний мир, попросить взаймы денег… Страх от человека — в порядке вещей.
— Значит, тебе тоже страшно?
— Конечно.
— От кого конкретно?
— От всех людей.
Рудик нетерпеливо поднялся с дивана и посмотрел на улицу. Буря за окном не состоялась. Солнце зевало. Ветер пошел на местную карусель и там задремал в деревянной люльке.
Тогда хирург включил телевизор «Юность» на тумбочке. Как еще работал этот маленький советский реликт, как не взорвался, не возгорел, не вышел дымом, словно старик Хоттабыч, и не показал всей больнице кузькину мать — неведомо. Сквозь морскую рябь черно-белых помех стали видны двое молодцов, которые дубасили кого-то железной палкой, передавая ее из рук в руки.
— В насилии есть своя философия, — пробормотал хирург, озадаченно уставившись на экран. — Фридрих Ницше, если бы дожил до наших дней, был бы безмерно счастлив.
— Какая ниша? Чего ты плетешь?! — постаралась Лидка вернуть его с небес на землю.
— Это я так. Заговариваюсь, — пошел он на попятную.
— Ты не понимаешь. Меня хотят убить.
Лицо парикмахерши пошло пятнами, губы затряслись и разъехались в разные стороны, словно две гусеницы.
— Кто? — терпеливо спросил Белецкий.
— Инквизитор. — И она с плачем протянула ему визитную карточку.
— Итальянец, что ли?
— Итальянец, — подтвердила Лидка, уже рыдая в полный голос. — Из Кулунды.
Рудик близоруко вгляделся в кусочек картона, который оказался у него в руках.
— Во-первых, не инквизитор, а экзекутор… — пробормотал он, пытаясь успокоить пылкую и глупую парикмахершу. — Фамилия, правда, странная. Согласен. И она кого-то мне сильно напоминает.
— Он вообще странный, — подтвердила парикмахерша, размазывая платком тушь по щекам.
— Чем же?
— Очень уж сладкий. Ну просто приторный. Такого даже и не съешь. Выплюнешь… Гейбл, — вдруг страшно произнесла она. — Это был Кларк Гейбл!
— Чего? — не понял Белецкий.
— Кларк Гейбл, — простонала несчастная Лидка. — Иностранный артист. Дорогие сигары, набриолиненные усы… и цинизм. Цинизм во всем. Он такой цинизм с тобою совершит, что даже маму родную не позовешь!
Рудик озабоченно прикоснулся пальцами к ее лбу.
— Кажется, началась интоксикация, — сказал он сам себе. — Если к вечеру не прекратится, то надо отправлять в областную больницу. На вот, съешь. — И он высыпал ей на ладонь пару розовых таблеток.