Ощущение времени
Шрифт:
— А что ещё? — Лысый искренне изумился.
— Сейчас объясню… у моего друга умирает жена…
— Господи, — вздохнул Лысый.
— Понимаете… у неё рак… и всё такое… но говорят, что можно помочь ещё… короче, есть ампулы в Англии… они стоят бешеные деньги…
— Он писатель? — перебил напрягшийся Лысый.
— Нет, не в этом дело… дело не в деньгах.
— Так что же? — не понял Лысый.
— Я же говорю: в Англии… их же переправить надо… если по официальным путям — долго очень… пока все бумаги соберёшь… уже поздно будет.
— И чем помочь?
— У вас же наверняка в Иностранной комиссии друзья есть… там делегации писательские всякие… ну, короче говоря, всего-то шесть ампул… они небольшие… а мне никаких гонораров и имени никакого моего нигде не надо, и я сделаю всё, что скажете.
— Ты что-то не то выдумал, парень… — разочарованно произнёс Лысый. — Я думал…
— У меня нет никого, и выхода никакого… это только так можно провезти… лучше всего депутата какого-нибудь попросить… у них зал отдельный.
— Да ты понимаешь, в чём дело, — это же контрабанда получается.
— Наверно! — согласился Додик. — Я в этом не очень понимаю…
— Ну, как я могу человека просить рисковать карьерой, партбилетом, сам понимаешь, если застукают…
— Не застукают… ещё дипломата можно… товарища Нетте… у меня нет таких знакомых, а время… время улетает, и жизнь на этом времени… её не затормозишь, потому что пока мы живы, мы неразделимы с этим временем, а потом — наоборот: оно ежесекундно, ежеминутно разделяет нас так, что невозможно соединить.
— Слушай, Давид… ты даже говоришь иногда так, что за тобой записывать хочется, понимаешь?..
— Не замечал… — в бесконечной тишине тикала капля в раковине, и раздавалось сопение Лысого. Наконец он произнёс.
— Попробую. Обещаю, что попробую, а что получится…
— Это зависит от того, как вы будете пробовать, — жёстко сказал Додик.
— Я понимаю, парень, — Лысый не обиделся. — И знаешь… ты вот что… ничего мне взамен не надо… не делец я никакой, понимаешь… мы хоть с тобой и из разных поколений, и чего я хлебал, вам всем не приснится даже, понял?.. Но когда меня Мишка Коган из окружения волок на себе и партбилет мой не закопал, как другие суки делали, а дважды спас меня, выходит, ты понял… дважды!!! Потому что он меня чистым к своим приволок… Вот! — он поднял свой здоровый кулак, сам уставился на него и тихо добавил… — Быть в долгу у мёртвых куда тяжелее, чем у живых… это я проходил, сколько раз… не сосчитаешь…
II
Если найти какой-то коэффициент, то, возможно, события в рассказе смогут укладываться в протяжённость времени. Если же просто их суммировать, то ничего не получается, потому что последующее описание события порой настолько объёмнее самого факта, что, когда пытаешься втиснуть в один день, что произошло, с помощью слов, описаний, раздумий и тому подобному, оказывается, требуется на это неделя, год, жизнь… вечность.
Изучение и описание преступления укладывается в десятки, сотни(!) томов… ласка женщины остаётся на всю жизнь и никогда не замещается ничем, будоражит день и ночь и длится потом десятки лет… она не менее сильна, чем в тот самый момент, а может быть, ещё ярче и глубже, увеличенная сроком и наслоенными на неё тоской и желанием… и в жизни, в общем-то, не так много мгновений, которые её двигают и обозначают… эти веховые секунды оборачиваются целыми отрезками с такой закрученной внутри них пружиной, что неостановимо двигают нашими годами.
После этого сна, когда он повидался с мамой, у Додика началась новая жизнь. Он сам это чувствовал. Он как бы наблюдал со стороны с возрастающим интересом: а что с ним будет? Не принимал решения, не сопротивлялся, словно речь шла о чужом человеке, а он зритель.
Больше всего удивляло его появление Милы. Ну, в самом деле, он даже никогда не задумывался, что может быть другая Милка, кроме его Милки из повести детства, тем более в его теперешней жизни… а Милка исчезла… он никак не мог успокоиться до сих пор. Сколько лет уже! Милка, Милка… она была совсем другая… наверное… он уже так допридумывал и доиграл её, что она сама бы себя не узнала… но всё дело было в том, что не он ей диктовал поступки, а она их совершала, не он за неё думал и говорил, а от неё узнавал, что она подумала, что ей приснилось, и почему она поступила так, а не иначе… И теперь уже врядли он бы мог утверждать, что было с ним тогда, в далёком детстве… и куда это всё ушло… в далёком! Это так его удивило однажды, что у него уже есть далёкое прошлое!!! А разве нет? Он уже знал, что было двадцать пять лет назад! Четверть века! Когда жили совсем другие люди в другой стране, в других домах… в другой атмосфере… и когда вдруг это далёкое прошлое так тесно приближалось и начинало тормошить его с невиданной возрастающей силой, он ощущал, как быстротечно время, неудержимо, неуловимо… и как трудно «остановить мгновение»… потому что оно столько вмещает в себя, что нужны годы, для того чтобы сделать его вечным.
«Додик! Додик послушай — мы уезжаем! Не спрашивай, куда? Ты же сам понимаешь: туда! Она понизила голос до шёпота, хотя сидели они на чердаке на старом матрасе. — Мне, конечно, ничего не сказали, чтобы я не разболтала, но отец говорил маме: „Дарфмен форн! Нито вос цу вейтн!“ Надо ехать! Нечего ждать… понимаешь? Нечего ждать! „Дарфмен форн!..“
Я покачнулся от этой новости. А Милка тараторила и не могла успокоиться… — Он ещё сказал, что пока ворота открыты, надо бежать… потом поздно будет. Это такой момент… коммунисты же сами учат, что вчера было рано, а завтра уже станет поздно… это же Ленин так говорил — и видишь: сделал революцию. Сделал. Надо бежать… там, где нет революции, так спокойней живётся, а в революцию казнят и вешают… всё что угодно… Антуанетте голову отрубили… только Додик… ты понял меня… — она подняла пальчик вверх.
— Ты не думай, что я уеду и всё… во-первых, ещё неизвестно, когда и получится ли… Израиль же тоже не резиновый, если все туда рванут сразу… Додик, не кисни… и я там поживу уже совсем немного, мне исполнится 16, и я тебя вызову… слушай, а может, твои тоже решат… или… нет?.. Боятся? Знаешь, Додик, многие боятся… я же всё время подслушиваю, что они говорят… приходят же многие, и сидят в комнате будто в карты играют, а сами — боятся… и говорят, говорят… колода на столе, а они разговоры заводят до утра и уже забывают про всё на свете.
— Я тебя вызову, и мы поженимся. Лучше тебя никого нет на свете… правда… Хочешь я тебя поцелую? — но я молчал. Милка меня просто убила. — Ну, поцелуй ты меня! — она зажмурилась и вытянула вперёд
Соседка, от которой Додику не было житья, всегда оказывалась дома, словно угадывала его намерения. Он не знал, где она работала, но стоило ему кого-нибудь пригласить к себе — она тут как тут… как это получалось? Наверняка она стучала и, кроме всего прочего, ревновала его ко всему на свете, хотя не было у неё на то никакого права… то ли жизнь у неё не сложилась, то ли отодвинула к берегу после смерти вождя и посыпавшихся разоблачений… Додик не пытался анализировать и вообще смотрел на неё, как на временное неудобство: когда мама умерла, отец уехал, он остался один в этой комнате. Потом умер их сосед — старый инвалид, и вселилась эта Анна Ивановна, женщина одинокая и правильная… иногда только крепко выпивала и тогда старалась подловить Додика в коридоре неизвестно зачем-то ли подбить на откровенный разговор, то ли затащить к себе в комнату или ещё дальше — в кровать, но он в таком случае сбегал и ночевал у друзей. Испытывал неодолимый страх и отвращение, какой-то сковывающий неотвратимый страх перед роком — будто она и была этот рок… сам не знает почему.
Во всяком случае, с женщиной дома он появиться не мог. Разве что после загса!
Он лежал на диване и размышлял, как это странно, что в продолжение его писания вдруг появляется Мила, которая как бы продолжает его Милку, а в середине пустота и нечем её заполнить… потому что была Наташа… до неё Зина… теперь Вера, но они никакого отношения к Милке не имели, и если она вдруг объявится и пришлёт ему вызов, то он полетит к ней и ни о чём спрашивать не будет!
А как же Вера? Он что, так больше никого не полюбит, как Милку? Но в детстве же была другая Милка! Он совсем запутался.
«— Почему ты так редко заходишь к нам? — Пуриц навис надо мной и сопел в ожидании ответа.
— Я не редко.
— Асе! Гиб а кук, — позвал Пуриц и продолжил совершенно серьёзно, — Милка мне сказала, что ты её лучший друг… — я смутился и опустил голову… „Чёрт меня занёс сюда!“ — А мы уже хотим знать, кто нам лучший друг?!
— Вы ещё успеете, — еле выдавил я.
— Ду херст, Асе? Ду херст! (Ты слышишь?) — он громко рассмеялся — Э, а вейлер ят! Нет… ты знаешь, есть такие дела в жизни, когда можно опоздать — и всё… — я не понял, о чём он… и уже повернулся уходить, когда он снова спросил: „Это твой отец, Хаим Самарский?“ — я кивнул головой. — И мама тоже учитель? — „Откуда он всё знает?“ Я отрицательно кивнул головой.
— Она преподаватель.
— А кто ещё с вами живёт? У тебя есть сестра?
— Нет… — я уже разозлился. „Чего он допрашивает меня, как пленного!“ — Брат погиб на фронте! — сказал я почти гордо.
— Эх, — вздохнул Пуриц, — и с кем же ты целый день…
— С Милкой! — выпалил я, и мне так горячо стало! Пуриц смеялся долго и всхлипывал только: „Асе, ду херст?!“ (Ты слышишь?!). Он хотел погладить меня по голове, но я отогнулся весь. Его рука проскользнула мимо моего лица, мелькнули большие золотые часы и обдало запахом какого-то крепкого одеколона… мне стало так обидно, что смелость вдруг наполнила во мне каждую клеточку и начала выдавливать спрятанное в самой глубине. — Да! — почти заорал я, — и она сказала, что пришлёт мне вызов и мы поженимся!..
— Что-о-о? — Пуриц схватил меня за плечо. — Какой вызов? А?.. Асе, кум агер!.. Забудь про всю её болтовню и сам молчи, понял?! — И он с силой оттолкнул меня.
„Почему он так испугался?“ — я не мог успокоиться, ожидая Милку на пустыре за школой. Она прикатила на свой „Мифе“ и, ещё не остановившись, выпалила в меня:
— Дурак!.. Додик, ты настоящий дурак!.. И ещё болтун!.. — Я молча сгорал от стыда. — Знаешь, как мне влетело! Кто тебя просил рассказывать все наши тайны…
Я очень боялся, что она сейчас скажет: „Не буду больше с тобой дружить!“ или что-нибудь в этом роде, и я тут же умру, прямо на этом месте… я совершенно ясно вообразил, как падаю и стукаюсь головой о штабель досок у забора… я был уже полудохлый и плохо слышал сквозь своё воображение Милкин голос… но она вдруг сказала совсем другим тоном:
— Н, что мне с тобой делать, Додик, ну скажи сам, балда?.. — и мне второй раз в этот день стало так горячо, как будто меня бросили в топку паровоза, как я читал про какого-то революционера… и я начал воображать, как я горю… но получалось так страшно, что я зажмурился и тут же вернулся… Милка стояла напротив. Она догадалась, что мне очень плохо. — Открой глаза сейчас же! — Конечно, я открыл. — И больше так не делай, — я не понял, про что она: не рассказывать наши семейные тайны, или не гореть всё время почём зря… — Я тебе пригнала „Мифу“, Додик. Мы завтра едем отдыхать на юг… Отец вдруг объявил… — я почувствовал сразу такую пустоту… такой страх… я точно знал, что больше её не увижу! Велосипед упёрся педалью мне в щиколотку, и я поскорее опустил глаза, будто посмотреть, потому что слёзы текли сами собой и падали точно на раму… Милка тоже плакала. Наверное, она подумала то же самое, но не говорила… так мы стояли по две стороны велосипеда и сопели… — Мне надо идти, Додик, — она шагнула назад, — я потихоньку сбежала на секунду… отец очень испугался, когда понял, что ты всё знаешь… ты так напортил всё, Додик… — она не договорила и пошла.
— Милка! — засипел я, — подожди! — она подошла и оттопырила нижнюю губу… она всегда так делала, когда переживала.
— Прощай, Додик… — и поцеловала меня прямо как взрослая… и я почувствовал языком какие у неё солёные слёзы…»