Осень без любви
Шрифт:
Рядом с Елизаветой было по-домашнему уютно. Казалось, что она от всего может защитить и, как мать, помочь в трудную минуту.
— Душно, голова прямо кругом пошла, — жалобно проговорила кассирша.
— Я сейчас дверь открою! — спохватилась Елизавета.
Вахтерша поднялась со стула и тяжело, неуклюже направилась к двери, но не дошла до нее, дверь сама распахнулась. На пороге появился сменщик Иван Семенович — высокий болезненный старик, с голубовато-мутными жесткими глазами.
— Иван Семенович, дверь не закрывай, а то больно душно, — попросила
Дед подпер дверь палкой, которая стояла в углу, и прошел к столу ровной генеральской походкой.
— Что тут нового? — по-хозяйски усаживаясь на стул, спросил он.
— Все в порядке, — ответила Елизавета. — Проводил дочку?
— Проводил, будь она неладна! Морока одна с ней. Чего летает взад вперед? Чуть поругается с мужем я бежит от него к нам со старухой. Я ее завсегда отчитаю и назад отправляю. Нечего брыкаться, нужно уметь жить в семье, нужно уметь угождать мужу. На то он и муж, чтобы ему жена угождала. Непутевая нынче пошла молодежь. — Старик насупил брови, повел сердито глазами. — Бесются, как собаки, с жиру.
— А если муж недостоин угождения, тогда как? — неожиданно спросила кассирша, внимательно и недоброжелательно посмотрев на старика.
Женщина не терпела всякое заискивание, угодничество. Она была самолюбивой и гордой.
— Если недостоин, нечего тогда было выходить. Коли уж вышла, так будь добра угождай… — Дед самодовольно крякнул.
Старик сидел на стуле широко, по-наполеоновски расставив ноги, осанисто, ровно, будто бы негнущийся, как столб.
— Это раньше так было, теперь не так, — возразила мягко Елизавета и улыбнулась чему-то.
— Вот оно и получается, что нонешняя молодежь творит черт-те что… — Дед многозначительно посмотрел на кассиршу.
Та ничего не ответила, сдержалась, хотя ее так и подмывало сказать что-нибудь резкое этому старому чурбану.
— Нужно в друг друге любовь воспитывать. Если ее нет, так нужно ее придумать и жить ею, — сказала Елизавета и вздохнула раскаянно, глубоко.
— Эко куда вас понесло! В мире как раньше, так и теперь, все на боязни построено. Любовь… Какая там любовь?.. Палкой за непослушание отхайдакать, вот и вся любовь. Нужно с малого начинать: что не так — по зубам… А то расквакались: любовь, уважение, равенство… Вас всех, если в строгости не держать, так…
Мария Ивановна встала и торопливо пошла к выходу. Она была взволнована и боялась, если не уйдет, то скажет что-то злое, дерзкое этому старику.
Попрощалась с дедом и Елизавета. Слова Ивана Семеновича ее вовсе не затронули, от него она и не такое слышала — крутой старик.
Мария Ивановна и Елизавета вышли на улицу.
Было часов десять вечера, но солнце только что село за горизонт, и огромное алое пламя зари еще полыхало на востоке.
День угасал. Уходил еще один день из цепи не очень-то многих дней, отпущенных в жизни человека; уходил еще один день из необозримой вереницы столетий, предназначенных планете Земля; уходил еще один день из бесчисленных блоков тысячелетий, определивших бессмертие Вселенной.
Краски
Женщины не спеша пошли по бетонированной чистой улице. Ветер между высоких домов был особенно сильным. Он мешал идти, бил тугой струей в лицо и грудь, затруднял дыхание.
— Хорошо как! Свежо, такая благодать! — выдохнула радостно Елизавета и поперхнулась.
— Чего тут хорошего? — сказала Мария Ивановна. — Июнь на дворе, а ветрено, холодно — простудная погода.
— Что ветер? Я думаю, что мне хорошо, оно и на самом деле хорошо.
— Чудная ты…
По улице они дошли до развилки Елизавете нужно было идти в одну сторону, а Марии Ивановне в другую. Остановились. Напротив была гостиница, в нижнем этаже размещалось кафе, и оттуда доносилась веселая музыка.
— Народ гуляет, и слава богу, — сказала Елизавета, покосившись на кафе. — Что-то шнобель у меня зачесался, — смеясь, добавила она и стала тереть свой утиный нос пальцами.
— Это всегда так: у кого горе, а у кого-то веселье, — тихо ответила Мария Ивановна и, потупившись, продолжала: — Домой идти не хочется, наревусь сейчас…
— Слышь, Марь Ивановна, пойдем ко мне, посидим, поболтаем, у меня выпить есть. Еще на Первое мая соседи собирались у меня погулять, так вино осталось и стоит. Пойдем, поговорим, завтра у тебя выходной и у меня выходной.
Кассирша постояла, потопталась, раздумывая, потом решительно сказала:
— Пойдем! И впрямь, чего я разнюнилась?
Ветер теперь дул в спину, и они быстро дошли до дома Елизаветы. Поднялись на второй этаж, разулись у входа и вошли в квартиру. Квартира была просторная, двухкомнатная, сияющая чистотой и покоем. Елизавета включила во всех комнатах свет, чтобы было веселей, и стала суетиться у стола.
— Ты есть-то сильно хошь? — спросила она по-свойски кассиршу.
— Так, не очень, — ответила та.
— Я котлеты пожарю. Они у меня, вроде, ничего получаются. Мясо попалось хорошее — мякоть. Из одной оленины-то котлеты бывают суховатые, я свининки добавляю, и ничего, вкусно.
Елизавета поставила на стол две бутылки сухого болгарского вина «Ризлинг», принесла тарелки, вилки, хлеб. В ситцевом легком цветастом платье, разрумянившаяся от хлопот, она выглядела моложе своих сорока пяти лет. Вот полнота, рыхлость тела набавляли ей годы да большой приплюснутый утиный нос, делавший непривлекательным ее лицо, — к тому же еще и старил.
— Я готовить люблю, — кричала из кухни Елизавета. — И поесть как следует тоже люблю. Нынче поесть все любят. — На кухне, потрескивая, урча, жарились котлеты, звук этот порой заглушал голос Елизаветы, и она кричала еще громче: — В достатке живем, вот и едим вволю. Во время войны не больно-то разгонялись, все впроголодь жили.