Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
С Виктором мы ходили в кино или на концерт, изредка сидели где-нибудь в кафе, говорили о работе, Вильнюсе и Риге, о Банионисе и Артмане, даже общих знакомых нашли. Как-то, сильно выпив, он схватил меня в темной аллее за плечи и спросил:
— Кристина, почему я с тобой такой робкий, не мужественный?
— Ты хотел сказать — не курортный?
— Может, и так. Почему?
— Потому что ты меня уважаешь. И себя уважаешь, Виктор.
Поздней ночью Марта возвращалась тихонько, шурша как мышка, и учиняла мне экзамен. Не удовлетворенная ответами, снова и снова принималась объяснять, что мне необходимо забыться, что новые, острые эмоции помогут все выбросить из головы. В душе я соглашалась, поддакивала, долго не засыпала, в полудреме даже чудилось,
Я была «занята», другие мужчины не приставали, даже Марта перестала допрашивать, по-видимому, решила, что я набралась-таки ума, а ждать, что я исповедаюсь перед ней, нечего.
Когда самолет, накренившись над морем, сделал полукруг, Марта спросила:
— Не жалеешь, что вытащила тебя на курорт?
— Да что ты, Марта, — ответила я с беспечностью, правда, несколько наигранной, но Марта не заметила фальши.
Она помолчала и сказала:
— Если в Вильнюсе пойдут какие-нибудь разговоры, ты стой за меня стеной. Хорошо, золотце?
— Будь спокойна, Марта.
— Никогда не можешь быть уверен, что не объявится какой-нибудь мерзавец, который, улучив момент, непременно тебя ужалит. Вот так-то. Тебе-то хорошо, Кристина.
— Конечно, мне-то что, — ответила я, однако Марта и на сей раз не услышала горечи в моем голосе — она была слишком занята собственными заботами.
Жарким и длинным было это лето. Я наскребла еще немного денег, вручила Индре (по лицу видела — запереживала, что так мало) и отправила ее в Палангу. Уехала она со старшей подругой у которой там была тетя, так что за койку, дескать, не придется платить. Осталась одна в опустевшей квартире и опустевшем Вильнюсе. В институте работы было немного, все начальство в отпуске, и мы беззаботно проводили часы и дни, иногда уже в обеденный перерыв забирались в переполненный троллейбус и мчались на пляж.
В тот день, когда позвонила Индре и сказала, что остается у моря еще на всю неделю («На что жить будешь?» — «Подруга одолжит, она копеек не считает», — ужалила), прошел хороший дождь, и вечером город благоухал зеленью лип, цветами газонов. Я раскрыла «Новости экрана», просмотрела рекламу. «Казимир» — зацепился взгляд. О, ведь это старая веселая комедия с прелестным Фернанделем. Помню как в тумане, но почему не посмотреть еще раз? Купила билет. До начала сеанса сорок минут. Взяла мороженое, уселась в скверике. Я люблю иногда вот так посидеть в одиночестве, глядя на плывущих по широкому тротуару людей, на эту серую, шумную толчею. Часы на башне кафедрального собора пробили шесть раз, и последний их удар долго гудел у меня в ушах, во всем теле.
Под высокими колесами детской коляски заскрипел влажный гравий дорожки, зашелестели размеренные шаги. Я подняла глаза и увидела Марцелинаса. Толкал он голубую коляску обеими руками, наклонившись, уставившись на младенца. Рядом шагала высокая, стройная женщина в голубом просвечивающем платье. Черные распущенные волосы падали на плечи, обнаженные загорелые руки отливали медью. Бронзовое лицо со строгими, но правильными чертами.
— Остановись, — сказала она грудным голосом и нагнулась к плетеной коляске.
Марцелинас глубоко перевел дух, посмотрел на высокие верхушки лип, а потом медленно опустил голову и терпеливо ждал, пока женщина из прозрачной баночки не вынула стерильную пустышку и не подала младенцу. Я просто дрожала — только бы Марцелинас не обернулся, только бы наши взгляды не встретились. Не за себя боялась, за него. Сама не знаю почему.
— Поехали, — снова услышала я этот грудной голос.
Толкал Марцелинас
Подойдя к главпочтамту, не колеблясь взбежала по лестнице и попросила, чтобы соединили с Ригой. Очень ли удивится Виктор, когда скажу, что приезжаю ночным поездом?
В понедельник утром на работе я громко говорила, хохотала, даже рассказала два анекдота, привезенные из Риги. Марта Подерене не спускала с меня глаз, похвалила ажурный мельхиоровый браслет, который мне подарил Виктор, однако я и словом не обмолвилась о поездке.
— Ты опять начинаешь жить, Криста.
— Начинаю? — лукаво усмехнулась я: пускай думает, что ей угодно.
— Мне так кажется, золотце. Я уверена, что не ошибаюсь.
А может, Марта все-таки ошиблась? С Виктором мы изредка встречались. Этих встреч, по правде говоря, я и ждала и боялась. Больше всего боялась себя, боялась мыслей, которые наседали, когда я снова оставалась одна. Неужели только чужой муж мог разбудить во мне женщину? Неужели только с чужим я могла испытать страсть, блаженство безумия, когда тело исчезает и уплывает в небытие? Где ты раньше был, Марцелинас? Где была я? Знаю, что мщу тебе, но почему это чувство подслащивает мои коротенькие мгновения счастья? Увы, это не было счастье, это были ночи без любви. Я терзала себя, разрушала, уничтожала. Я хотела быть безжалостной к себе, хотела испытать унижение, горечь опьянения, хотела, чтобы меня испепеляли подозрительные взгляды горничных в гостиницах. Однако Виктора я не любила, и он, женатый мужчина, по-видимому, чувствовал это. Точно так же не любила Лёнгинаса (он появился позднее), художника, любившего пофилософствовать. Раз в месяц, а иногда и еще реже, он звонил мне, и я вечером стучалась в дверь его мастерской. Примерно через год, дописав мой портрет, довольный этой работой, он сказал:
— Теперь, Кристина, ты уже не ты.
— А кто я?
— Тень. Тень этого, наделенного жизнью портрета.
Он стоял такой импозантный, скрестив руки на широкой обнаженной груди, и из-под мохнатых бровей глядел то на меня, то на мольберт.
— Я больше не приду.
— Ты останешься здесь такой, какой я тебя сотворил.
— Прощай.
На пустой улочке Старого города хлестал холодный мартовский дождь. Я постояла, прижавшись к двери, под маленьким жестяным козырьком, словно ждала, что он позовет, предложит вернуться. Пока дотащилась, шагая по каше из снега, грязи и воды, вся промокла и продрогла.
Индре в куцей ночной рубашке глядела издалека и что-то лениво жевала, а ее безжалостный взгляд просто парализовал меня.
— Почему так смотришь?
— Восхищена.
Будь у меня силы, наверняка бы хряснула по этой кисло-сладкой и такой чужой роже. Но я едва держалась на ногах.
Утром не встала, вся горела огнем.
Неделю спустя, вернувшись из школы, Индре подала мне письмо. Я все еще не выходила за порог. Бросив взгляд на конверт, я узнала — почерк Паулюса! Раздеваясь, дочка что-то рассказывала, о чем-то меня спрашивала, но я ничего не слышала. Сжимала в пальцах этот серый конверт с вложенной в него открыткой, и он казался мне спасительной соломинкой. А в душе поднялась и злобно загудела буря: весь этот год ты не Марцелинасу мстила. Ты опять изменила Паулюсу!..